Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 71

Трактор рокотал ей навстречу. Он был еще далеко, но уже хорошо было видно, как над кабиной, из выхлопной, выплескивался острый малиновый кинжальчик пламени. А позади, за плугом, над бороздой, что тянулась от дальней, уже не различимой кромки поля, легкими белыми треугольниками вспархивали озерные чайки и опять падали к земле.

Вдруг трактор остановился, ошалело развил обороты, затем, рыкнув два раза, залопотал приглушенно и ровно. И Лиза увидела, как с большака отделился человек и, перепрыгнув кювет, зашагал к агрегату. Лиза смотрела, как Григорий вылез из кабины и мужчины сошлись, поздоровались за руку. Замерев всем телом, она не могла сдвинуться с места. Незнакомец, а она разобрала, что это был он, не замышлял, кажется, ничего худого. Так следила она еще несколько минут, пока мужчины не закурили и, несуетно жестикулируя, отделились друг от друга.

У Лизы откатило от груди, и, тяжело, опускаясь на свежий срез пенька, она услышала позади треск веток, нервно оглянулась.

– Кто там?

Но никто не отозвался. «Теленок чей-то заблудился», – подумала Лиза, но из-за куста послышался голос.

– Мама, ты что здесь делаешь с ружьем?

В цветастой рубашке, завязанной на животе узлом, с магнитофоном на ремешке продрался из куста Володька. Глаза его были испуганы.

Лиза, кажется, не удивилась его появлению здесь, но теперь с ужасом посмотрела на двустволку: обнаженная, без мешковины уже, она нелепо лежала на широком подоле клетчатой домашней юбки, тускло чернея воронеными стволами.

– На охоту собралась, на зайцев? Вот дают предки! Концерт один другого чище.

– Да обожди ты, бес! – пришла в себя Лиза. – Какая охота, балабонишь тут. Застегнись хоть на пуговицы, сверкаешь брюхом. На охоту!

– Да я за тобой от самой околицы топаю. Мы тут с новеньким бригадиром рыбхозовским встретились. Ну, что на Сорочьем озере сырков ловят, в палатке живут. Поговорил с бригадиром, может, на месяц возьмет к себе. А ему в город позарез надо. Я ему и говорю.

– Обожди, не трезвонь. Да это чё, бригадир и есть, в болотных сапогах который?

– Ну, Александр Филиппович, а что? – удивился еще раз Володька и вскинул на свободное плечо двустволку.

– Вот дура старая! Вот дуреха! А я-то думала.

– Что думала?

– Ой, да потом, Володька, отвяжись.

Лиза неуверенно еще улыбнулась, виновато и вместе с тем с глубокой, не видимой Володьке светлой печалью посмотрела на сына, поднялась, поправляя одежду.

– Батя пашет? – произнес Володька, всматриваясь в сумерки, из которых доносился уже близкий натруженный рокот, сливающийся с гудением комарья, столбом уходящим в фиолетовое небо.

– Отец, – вздохнула Лиза.

– Ну так пойдем, что ли, домой или подождем?

– Постоим немножко.



Июльский вечер уже совсем припозднился. И они оба увидели враз, как от трактора полоснули по теплой земле два снопа света, выхватив кусочек пространства, над которым разливался покой простого русского лета.

1986 г.

Сенокосы детства

– Опять про сенокосы?! – дряблая, розоватая кожа на его лысом черепе собирается в гармошку, в глазах наигранное удивление и плохо скрытая ирония. Он поднимается из-за стола, оставив початый фужер вина и девицу, небрежно пускающую дым из алого рта.

– Ну, спасибо, старик! – картавит он и преувеличенно бодро трясет мою руку, Обязательно прочту, старик.

Ресторан гудит, отлаженно, с достоинством снуют меж столиков зоркие официанты. И дым сигаретный величественно поднимается к дубовым сводам высокого потолка, к резным балкончикам и витражам готических окон. Тепло и уютно. А мне одиноко: каждый занят собой, приятельской беседой, разгоряченной напитками и острыми блюдами. Говорят об успехах, о славе. Но и у меня должна быть радость: вышла книжка, скромный такой по объему томик. Я купил ее в Доме книги нового Арбата, зашел в этот ресторан литературного клуба, а знакомых – только вот этот тощий и бодрящийся возле молодой, но подержанной девицы человечек, с которым как-то свела судьба в совместной поездке на северный литературный праздник.

«Опять про сенокосы!» Мне, конечно, понятна незамысловатая ирония знакомца, его антипочвеннический настрой и едва прикрытая ирония. Разговаривать, снисходить до широкого общения он не собирается: ну, ездили.

Да, черт с вами, со всеми! – решаю я наконец. Подхожу к стойке бара, выпиваю стакан сухого и выхожу в серую московскую вьюгу.

Зябкий, сумеречный, еще не поздний час* Тщетно кручу телефоны-автоматы в надежде пообщаться хоть с кем-то из однокашников по институту, осевших каким-то способом в Москве, пустив слабенькие, неуверенные, но побеги сквозь твердокаменный столичный асфальт. Мне пришло на ум – такое вот практическое! – как-то с запозданием, когда с легкой грустью покинул столицу и потерял ее временную студенческую прописку. И опять я оказался в своих лесостепных, солончаковых да разнотравных весях.

– Кукареку! – кричал мне с родного забора огненный, оранжево-красный, с сизыми подпалинами на крыльях, властолюбивый сибирский петух.

– Гав-гав! Приветствую тебя! – кидался ко мне широкогрудый, разомлевший на жаре, пес Тарзан. Пахло коровьей стайкой и подсыхающими на проволоке, растянутой поперек двора, распластанными карасями, озерной водой, огородом. Я знал, что опять я – ненадолго, в гости. Мать, охая, бегала из кути в сени – приехал! – семеня и запинаясь в своих глубоких «дворовых» калошах, собирала на стол.

Приходил со двора отец, улыбался глазами, подавал левую, не перебитую на войне, руку. Притаскивался сосед Павел, в рыжей щетине, в валенках среди лета, приносил старинный, неистребимый запах моршанской махры, устраивался на крышке голбчика, потом сползал на доски пола, вертел свою «оглоблю», сладко пыхал и спрашивал:

– Однако, самого-то там в Москве видел?

И я фальшиво кивал. А потом за разговорами, за куревом, за кудахтаньем кур во дворе и звоном подойника, невидимыми, вроде бы, хлопотами родителей, от которых они старательно ограждали меня по случаю приезда и «устатка с дороги», подкрадывался долгий июльский вечер с народившейся за дальним лесом луной и спелыми звездами. Острей пахло отсыревшей травой возле ограды и огородные запахи ботвы поднимались вместе с исходящим от земли теплом в звенящее мошкарой небо. Я всматривался в вечерние сумерки, ловя душой и сердцем эти простые, до осязания памятные, звуки, вспоминал скрип мельничных крыл, что махали вон там на взгорке, пугливый голос, не слышной нынче, перепелки, веселый стук фургонных колес о сухую прикатанную дорогу, когда возвращались с совхозного луга звенья стогометчиков.

Ах, сенокосы! Поэзия моей сельской колыбели, сладкая пора малиновых утренних зорь, огуречная свежесть прохладной росы, незамутненная ясность распахнутого детского взора и великая вера в справедливое устройство мира. На все четыре стороны – полевые дороги, чистый свет родных небес и посредине этого пространства – наш старый дом под дерновой крышей, двор с курами и воробьями, с телегой и чугунком колесной мази у забора, так остро и дурманно пахнущий по утрам.

Вот отец выносит из сарая литовки, чуть тронутые ржавчиной, обтирает их смоченной в керосине тряпочкой, а затем уж неловко, со сбоями, раненой рукой стучит молоточком по их податливому, по упругому полотну. Тук-тук-тук – откликается в других подворьях. И вся округа, весь раннеутренний восторг предстоящего дня исходит на монотонные, но такие сладостные для крестьянского сердца, железные, дробные звуки.

Вот отец заводит в оглобли телеги комолую нашу корову Люську, специально не пустили в табун. Люська покорно подставляет морду под хомут, переступает копытами, когда отец затягивает супонь и поднимает на седёлке.

Моя обязанность – смазать каждую ступицу колес телеги. А мама, отхлопотав возле печки и шестка, собирает уже в сумку нехитрую снедь – картовницу да яички, огурцы да молоко, да еще желтый шмат сала кладет в сумку. Наработаемся, съедим!