Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 71

– Слушай, Пашка, давно хочу спросить: что это у него за странный псевдоним – В. Д.?

– Всякая дурь – так я расшифровываю. Вообще-то его фамилия Дальский, Вадим.

– Дворянская какая-то? Дальский!

– Ага! Теперь у него и двор свой. Новая блажь, увлечение. У него ведь как? Загорится какой идеей, все по боку, только ей и живет. Своего-то у него ничего в головушке нет, вот и прилипает к тому-другому. Первое время меня тут на руках носил: талант! Потом остыл ко мне, взялся за античность, за Гомера. Вот я и говорю – всякая дурь! Ослепил, эгоист, тут всех своим величием, приехал когда. Ленка вот тоже – перед свадьбой как-то проговорилась: «А с ним я буду жить, как за каменной стеной!» Ну, ну! Он эту стенку в одно прекрасное время спихнет и Ленку кирпичами завалит.

Труженик!

– Злой ты, Пашка.

– Какой там злой. Шалопут я, вот кто.

– А он тебя не любит.

– Что я, девочка? Думаешь, тебя полюбит? Да брось, пошли в кино.

Мы остановились возле киоска, рядом с кинотеатром, взяли по стакану газировки. Пашка пил мелкими глотками, будто чай, смакуя и отпыхиваясь.

– Он же четвертый раз женится и все – до гробовой доски! Подожди, еще к ним дама Дальская, мамаша нагрянет, она наведет порядок. Энгельс был прав, старик. Слушай, а ты вправду там был? – тарабанил Пашка с пятого на десятое.

Я уже не слушал. Мне показалось, что на автобусной остановке мелькнула Тонина фигурка – быстрая, решительная. О, эта амазонка из Караульного! Я сунул Пашке стакан и побежал к автобусу, сталкиваясь со встречным людским потоком. Когда достиг дверцы, гармошка ее прямо перед носом захлопнулась с сухим ожесточением.

Ах, вот что томило меня в эти дни!

12

Поздно вечером она постучала ко мне в раму окна. Я сразу подумал, что это она. Темный абрис ее легкой фигурки, подсвеченный луной, возник в оконном проеме.

Не включая свет, я щелкнул шпингалетом, распахнул створки и протянул ей руку. Она сделала шаг навстречу и присела на подоконник. Тонкий аромат полевых трав, степи и ночной дороги исходил от ее одежды и волос. Я взял ее лицо в ладони и поцеловал. Она слегка отстранилась и дала мне пощечину.

– Спасибо. Я очень рад, Тоня, что ты приехала.

– Ждал!?

– Ага.

– Если еще полезешь, огрею уздой. Будет больно, – в руке у нее действительно была уздечка. – Вот этой.

– Ты что, на лошади?

– Стреножила возле моста.

– Может, зайдешь все-таки в дом?

– Прямо как в кино: ночь, луна, двое. Только все наоборот – не кавалер, а женщина проникает через окно в спальню. Все тебе сразу, да?

За фанерной дверцей моей комнатки скрипнули половицы, звякнула о ведро кружка – Иван Захарыч вышел из горницы в кухню попить.

– Иван Захарыч не спит! – сказала она шепотом.

– Ты знаешь Ивана Захарыча?

– Коллеги. Сегодня на племстанции, разговорились, он сказал мне твой «адрес». А потом еще вечером, на дойке, слушала твою передачу. Вот, думаю, дома. Одевайся, пойдем гулять!

Одеться было делом полутора минут. Но только сейчас я понял, что это вовсе не сон, что вот она, Тоня, рядом, в полуночном саду, в курточке и джинсах, в каких-то легких полусапожках – это я успел разглядеть в лунном полумраке – с уздечкой на ладненьком плече, диковато пахнущая волей, степной дорогой, ночью. И я представил, как седлала она коня, застегнув подпругу, вскакивала в седло, и конь, прядая ушами, раздувал мягкие ноздри, косил горячим оком, предчувствуя ночной галоп и нетерпение всадницы. Потом, разбивая копытами лунный свет на мертвенно-бледных сухих ковылях, летели они по степи все те пятнадцать километров до окраины Городка под спелыми звездами августа, то там, то сям падающими с небес. Ах, и у меня было такое! В детстве было! Да вот не было такого во взрослой жизни. Влюбленности, поцелуи, разное – были, но никогда еще вот так романтично.

Я перемахнул через подоконник в сад и тихо прикрыл створки окна. Она стояла под яблоней, ждала. И когда я подошел вплотную, мягко склонила голову к моему плечу. И в этом неожиданном для меня, робком ее жесте, почувствовал я всю ее беззащитность, надежду на силу и ответную нежность. Я чувствовал, что она ждала этой надежности и не хотела обмануться. Я опять взял в ладони ее лицо и поцеловал:



– Ты больше не будешь драться?

Она не ответила. Она приложила теплую ладошку к моим губам и, поднявшись на носочки, поцеловала в щеку, будто родственница, сестра, которой у меня никогда не было.

– Тоня.

– Господи, какой нетерпеливый! – произнесла она шепотом, как бы одной себе, и нагнула ветку. – Хочешь яблоко?

– Ты будешь Ева, я – Адам!

– Нет, нет. Ты будешь просто Вова, я – Тоня, мы нарвем яблок и пойдем гулять по городу. Мы же собрались гулять?

– Яблоки еще не дозрели.

– Вот видишь, не дозрели! – сказала она почти весело. – Пошли. Я там вон через забор перемахнула.

Как все просто и легко у нее получается! Прискакала, стреножила и через весь Городок в автобусе с уздечкой, потом по-мальчишески через забор: выходи, добрый молодец, вот она – я! Я шалел от восторга, думая о всем этом. Мы шли то освещенным тротуаром, то ныряли в темный туннель сомкнутых над головой ветвей ранеток, то опять бродили в полумраке берега реки и луна горела на удилах уздечки, которую нес я. В сущности, разговаривала и рассказывала она, Тоня, я с радостью уступил ей инициативу и мелодичный, низкий ее голос, мягкие шаги рядом, навевали ощущения надежности и основательности ее мира, в котором она жила: степь, табуны и отары, бидоны, фляги, с молоком, перебранка с пастухами и вышестоящим начальством, корма, профилактика.

– А я, по правде сказать, фантазерка, больше смотрю на небо и жду прилета инопланетян. Это у меня с детства.

– Я там был. Вот, пожалуйста, вернулся.

Она засмеялась, не поняла. Вернее, приняла, как шутку.

– Вот мы и в школе и в институте учили: человек произошел от обезьяны. Так?

– С трудом произошел. Ты от самой красивой!

– Не шути плоско. Это я ужо слышала Ну вот, обезьяна спустилась с дерева, появился первобытный человек, неандерталец. Каменный век, стадная жизнь, полуживотная и – какой-то провал на тысячелетия. А? Дальше уже высокая культура древних народов. Восток, Индия, античность, наконец. Знаешь, я думаю, они прилетали! И мы их потомки. Они заложили в нас гены, которые заставляют современного человека постоянно смотреть на небо, звезды, тосковать о них. Тебе смешно, наверное, а я так думаю.

Расставались мы за мостом. Она взлетела в седло и через минуту я слушал уже далекий цокот копыт. А утром позвонила на студию, чтоб вечером встречал ее на лугу, у моста, где расстались вчера далеко за полночь. И весь день в ожидании я летал, как на крыльях, переделал кучу дел: разобрался в завале кассет и пленок, склеил, перемотал, разложил, как говорится, по полочкам. Вызвал мастера настроить рояль, и пока он орудовал в его нутре, стучал по клавишам, я удачно отбился от посягательств на эфир Дмитрия Дворцова-Майского, который, вероятно, решил, что я добрей и пробиваемей, нежели старинный его «друг-товарищ» Михаил Петрович.

– Два произведения, заметьте, на противоположные темы, – тряс мне руку неутомимый стихотворец. – Сугубо лирическое о васильках и о революции.

Настройщик рояля, лысый, интеллигентного вида мужичок, навострил ухо. Поскольку втолковывать Дмитрию о банальностях и штампах было бесполезно, я спросил:

– А почему у вас васильки с большой буквы?

– Потому что их очень люблю.

– Резонно! – усмехнулся лысый мастер.

– Так, так. А о какой революции речь в следующем?

– О Великой Октябрьской! Непонятно разве? – обиделся Дмитрий и посмотрел на меня свысока.

– А по-моему, о Февральской!

– Такой вообще не было.

Мастер захохотал и выбил чистейшие «до-ре-ми».

Ах ты, боже мой!

И все же Дмитрия мне было жаль. Узнал я к этой поре, что жил он холостяком со стариками родителями на окраине Городка, в «нахаловке», куда селились после войны беглые из деревень колхозники. Существовал он, кажется, на малую пенсийку, вроде бы, прирабатывал где-то, но вряд ли. Едва ли не каждый день видели Дмитрия в центре Городка с торчащими из карманов железнодорожного кителя стишками. Когда-то, говорят, до Михаила Петровича, стишки его тиснула