Страница 26 из 34
— Да тут уж нету ничего, — мастеровой отодвигает пустой кувшин.
— Нету? — хозяин удивленно смотрит на кувшин. — Вот те раз! — Он берет недопитую чарку паренька и разливает ее поровну между собой и мастеровым. — Нету… — рассеянно повторяет он и неожиданно продолжает внезапно прояснившуюся мысль: — Нету все-таки разума на людей…
— Нету, нету, — оживляется мастеровой, — нету разума, нету. Вот я, к примеру, самокат придумал.
— Чего? — недоверчиво смотрит на него старик.
— Самокат. На двух колесах. Садишься, от земли отталкиваешься и катишь. Чего смотришь? Вот те крест святой! — крестится мастеровой. — Так мне в деревне житья не стало! «Колдун» и «колдун»! В город сбег… А избу спалили! И самокат пожгли. Бывай здоров!
В воротах появляется голодная сука с отвисшим животом и обгрызанными сосками. Униженно виляя тощим задом, она приближается к людям, обнюхивает ножки стола, пол и, не найдя ничего съедобного, укладывается у ног Бориски — так зовут малого.
— Темен народ, темен, — соглашается хозяин. — Пошел народ темный, пошел народ вялый… Вот в наше время…
— А что в ваше время? — возражает мастеровой. — Мне вон тоже рассказывали. Один мастер, слышь, себе крылья сообразил. Полетать человек решил. Так его камнями, вся деревня! Чуть не прибили. Такая же темность несусветная и дикая… А он на собор залез и с него и прыгнул и полетел! Доказал все-таки! Полетел и совсем улетел!
— Куда? — спрашивает Бориска, не поднимая головы.
— Ну улетел и все…
— Куда?
— Совсем улетел, — неопределенно отвечает мастеровой.
— Разбился он, — уверенно произносит старик.
— Ничего не разбился! Точно говорю, улетел!
— Не было этого, — говорит Бориска, не поднимая головы.
— Разбился, — ухмыляется старик.
— Улетел.
— Разбился.
— Улетел, — мастеровому уже надоедает спор.
— А я говорю, разбился, — с пьяным ожесточением настаивает хозяин.
— Уле-е-тел! — вдруг громко кричит малый под стол, по-прежнему не поднимая головы. Собака, поджав хвост, шарахается из-под ног Бориски.
— А ты молчи! Что орешь? — строго обрывает его старик.
Бориска поднимает скуластое лицо и глядит на хозяина хмельными голубыми глазами.
— А чего это мне молчать? — зло спрашивает он.
— А того, что щенок еще!
— Во! Во! Все равно, как отец. Ненавижу вот таких!
— У него отец — колокольных дел мастер, Николай, — кивая на Бориску, объясняет мастеровой. — Слыхал, может?
— Мастера-то слыхал, а вот сынка его горластого не слыхивал пока, — отвечает старик.
— Не верите! Детям своим не верите! — говорит Бориска, качая головой. — Секрет колокольной меди знает и никому ведь не говорит! Даже от меня, ирод, скрывает. От сына родного!
— Ладно, про отца-то… — успокаивает расходившегося малого мастеровой.
— Это что ж творится? — возмущается хозяин. — Сын отца костит да еще секрета требует! А? Да секрет-то еще заслужить надо! Милый! Заслужи-ить! Сопля обнаглевшая!
— Он ведь секрет-то не для себя приспособить хочет, — заступается за Бориску мастеровой.
— А для кого?
— «Для кого»… Чтоб людя́м лучше было…
— «Людя́м»… — насмешливо улыбается старик. — Э-эх! Русский русского на большой дороге сторонкой обходит… Уж не знаешь, кого бояться — там татаре, здесь — бояре! «Людя́м»… Ладно, давай выпьем.
— Так ведь выпили все.
— Шут с вами! — старик, разохотясь, машет рукой. — Вон на стене фляга висит, видишь? Давай ее, родную, сюда.
Он принимает поданную флягу и разливает брагу по чаркам.
— И чего мы спорим? Бестолку все это…
Андрей с сочувствием смотрит на них и думает о чем-то, прислушиваясь к пению ветра в соломенной крыше, к стуку по бревенчатому настилу лошадиных копыт в конюшне, к далекому детскому плачу.
— А я еще часы выдумал, — грустно говорит мастеровой. — Пошел в Москву. Так меня к великому и не допустили. Сотник его вышел. Так, мол, и так, говорю. Часы хочу построить, чтоб, час отмеривши, в колокол било. А сотник, здоровенный такой детина, и слушать не стал. Иди, говорит, иди! Иди отсюда, рыло, пока ноги носят! Нам, говорит, часы иноземец — Лазарь — делать будет! И на меня такими глазами посмотрел!
— Ну и правильно! — поучительно вставляет старик.
— А я, дурак, по ночам не спал, думал! — горько улыбаясь, продолжает мастеровой. — Все придумал! А вместо меня Лазаря пригласили.
— Этот Лазарь небось сотнику взятку сунул, и все тут!
— Ну да?
— А ты что думал?
— Ну погоди! — негодует мастеровой. — Я на него в суд подам. На Лазаря этого!
— Э-э-э, милый! — пренебрежительно улыбается хозяин. — Судиться захотел! Вой брат мой судился с приказчиком митрополичьим — Чеботаем. По земле тяжбу завел. Ну и что? Чеботай судье шубу кунью и пятнадцать рублей деньгами сунул, и все… А ты чего посулить можешь? Курицу падучую?
— Ну тогда… — захмелевший мастер в раздумье чешет затылок, — тогда я на судью великому пожалуюсь!
— Да ты ведь уже раз ходил!
— Ну?
— Неглупый ты человек, как я погляжу. Вроде бы даже умный. А слушать тебя тошно, — укоризненно вздыхает хозяин. — Ни в жисть тебе до князя не добраться! У него и сотники, и бояре, и пристава, приказчики там разные. А кто их выбирает? Святой дух, что ли?
— Ну тогда… — Мастеровой вдруг мрачнеет и трезво спрашивает: — Что же это творится? Где такое видано-то! Это же ведь и рассказать стыдно!
— Чего орешь? — останавливает его старик. — Не ори, дурак.
— Я не дурак! Я пока молчу! Молчу… Я хитрый, — самодовольно улыбается мастеровой. — Такой хитрый, такой, что… Погоди еще! Я такое еще придумаю, что меня прямо к князю! На руках принесут! Меня князь еще боярином сделает!
— Правильно, давить их надо! — снова встревает Бориска.
— Чего плетешь? Чучело! — обрывает хозяин восторженный монолог изобретателя. — Налей-ка лучше, «боярин».
— Это с полным уважением, — неверной рукой мастеровой с готовностью разливает брагу.
Андрей из своего угла с интересом прислушивается к неторопливому застольному разговору.
— Эк руки-то у тебя дрожат, — замечает хозяин. — Бросай ты выдумывать, займись делом лучше. Ты замки-то хоть чинить умеешь?
— Умею…
— И как ты их с такими руками? — старик неловко трясет пальцами и насмешливо улыбается.
— Ничего… Так уж у меня голова привернута насчет часов там или еще чего… — бормочет мастеровой.
— Правильно! — подымает голову Бориска. — Ты свое гни! А то пропадем…
— Молодцы! — иронизирует хозяин. — А я посмотрю, как вы его гнуть будете.
Выглядывает долгожданное солнышко. В углу двора в укромном месте собака зарывает про запас обглоданную кость.
— Солнышко-то! — улыбается мастеровой. Хозяин наливает ему и себе по чарке. — И вовсе не от погоды на душе у тебя такое…
И вдруг Андрей вспоминает себя мальчишкой, лежащим под телегой, во дворе, закиданном золотой пшеничной соломой, и мать с лицом, укутанным платком так, что видны только ее веселые синие глаза, и отца с короткой белобрысой бородой, когда они стояли друг против друга и, мерно взмахивая цепами, выбивали на сухих колосьев пшеницу, прыгающую, по убитому току, словно град, удары чередовались с удивительной равномерностью, прыгало зерно, летела по ветру полова, вороха разбитой, смятой соломы устилали двор, перекатывались под ветром, мерно и звонко ударяли цены, дрожала земля, отец из-под тяжелых бровей смотрел на молодую синеглазую мать с подоткнутым подолом, и дробный перестук цепов превращался в разговор, и приятно было и тревожно следить за взглядами матери и отца, которыми они обменивались: веселыми, синими — материнскими и тяжелыми, как бы безразличными — отца, но жадными, нетерпеливыми, и мокрый под мышками сарафан матери, и белый с каемкой льняной платок на ее голове, и ветер, проносящийся по двору и поднявший солому, летящую через ворота, мать, с хохотом падающая в колючую скирду, и отец, ложащийся рядом и обнимающий ее черной от загара рукой, и снова удары цепов — ровные, ритмичные, убаюкивающие, и солнце, солнце, воспламеняющее белую в ярком свете солому, и дождь, обрушившийся неожиданно крупными сверкающими каплями, и бегущие под навес люди, и гром, и ветер, разметавший по двору солому, и молния, сверкнувшая в солнечном свете, — все это проносится в сознании Андрея, как дыхание почти невозможного счастья щедрой скоротечной грозой, сверкающей и мчащейся над деревней его детства. И он вспоминает, как смотрел он, словно завороженный, на однообразные движения рук, нежно и резко очерченных солнечным контуром, и понимает, что именно тогда впервые коснулось его желание передать это движение, остановить, повторить его, понятное и расчлененное.