Страница 22 из 34
— Мое дело небольшое! Что уродилось, то и отдаю.
— Ладно, ладно! Оставляй! — торопливо соглашается длинный.
Мужик сбрасывает на землю корзины с яблоками и, не поклонившись, катит в сторону ворот.
— На две свечки — три овечки! — неожиданно кричит он и хлещет вожжами своего одра. Длинный равнодушно смотрит ему вслед. В воротах мужик снова оборачивается и орет:
— На две бочки — три цепочки!
Телега скрывается за воротами.
— Разбойник, — произносит длинный монах.
— Ты, Никола, еще спасибо скажи, — увещевает его толстый инок с бабьим лицом.
— Спасибо, спасибо! — юродствует длинный. — А за что спасибо?
— Ну как за что? — рассуждает толстый. — Этот хоть яблоки везет! Вон хотьковские-то — все разбежались! Деревня пустая! Кто куда. Да и семеновские уж небось побежали…
— Да-а… — вздыхает третий монах. — Сколько лет земля носит, такого голода не видывал.
— Вымираем потихонечку, прости господи, — встревает горбатый нищий, не переставая жевать.
Длинный берет из кучи яблоко и вертит его в руках.
— И яблоки какие-то все кривые… — с отвращением бормочет он.
— Во Владимире еще хуже, — сипит Кирилл, — там и яблок нету… Прошлой осенью все басурманы пожгли…
— Ты чего там шепчешь? — спрашивает длинный, с любопытством приглядываясь к Кириллу.
— Не шепчусь я — застудился. В озере ночевал.
— Как же так?
— Волки одолели, все по пятам шли, прямо беда. Голод не тетка. Ну, я от них в озеро по сих пор и зашел, — Кирилл проводит рукой по горлу. — Стою, а они на берегу сели в рядок и сидят. И тоже бога молю, чтоб не прыгнули. Так и стоял, покуда светать не стало. Ушли — я вылез еле-еле, онемел весь, второй день трясет…
— Значит, владимирский ты… — интересуется длинный.
— Да… жил я там… — неопределенно шепчет Кирилл.
— Вон еще один владимирский идет, — улыбается толстый, глядя в глубину двора. — Рублев… Андрей… Слыхал небось…
Мимо собора по тропке, выложенной камнем, идет Рублев.
Полуоткрыв рот. Кирилл смотрит ему вслед и, чтоб не выдать волнения, боится даже проглотить набежавшую слюну. Длинный пристально смотрит на него, и Кирилл ото чувствует.
— Уж больно худостен для иконописца, — замечает горбун.
— Да он больше и не иконописец никакой, — поясняет толстый, — не пишет ничего уж давно.
— Почему ж это? — спрашивает кто-то из странников.
— Да кто ж его знает! Не знает никто об этом. Молчит. Обет молчания дал… Все свое ремесло забросил и молчит.
Кирилл, прислушиваясь к разговору, в волнении шарит рукой в корзине с яблоками.
— А почему, интересно, он обет дал? — не унимается кто-то.
— Согрешил, вот и кается, — объясняет длинный. — Из Владимира блаженную с собой привел, а она вдруг… — и длинный делает выразительный жест обеими руками, намекая на большой живот. — Блаженная-то она блаженная, конечно, а понимает, видно, что к чему.
— Для позора своего и привел, — заключает горбун. — Чтоб грех свой все время перед собой иметь…
— Вот она святость-то! — наставительно вздыхает толстый.
— Нет все-таки стыда у людей! — вздыхает кто-то.
— А артель Андреева? — Кирилл, закашлявшись, сгибается в три погибели.
— Да распалась будто вся, — отвечает толстый. — Кого, говорят, татары убили, кого разметало в разные стороны.
Длинный продолжает с интересом изучать Кирилла.
— А Даниил? Жив? — сипло шепчет Кирилл.
— Разное говорят. Один говорят — на север ушел, другие — что ордынцы с собой увели, третьи даже — что фрягам в рабы продали…
Длинный встает со своего места и подходит к Кириллу.
— Никак, Кирилл? А?
Кирилл сидит не двигаясь и не поднимает головы.
— Кирилл! — еще громче восклицает длинный.
Лысина Кирилла опускается еще ниже, он униженно кивает головой, и мутная слеза повисает на его простуженном носу.
В заводи ручья, что бежит под стенами монастыря, стоят наполовину заполненные водой дубовые бочки. На берегу рдеет костер, в котором калятся огромные камни. Ветер осторожно дышит на звенящие красные угли.
Дурочка собирает по кустам сучья. Она и широкой рубахе, с огромным выпирающим животом, который мешает ей нагибаться, и около каждого сучка блаженной приходится присаживаться на корточки. Она на сносях.
Осторожно повернув в огне тяжелый раскаленный камень, Андрей подсовывает под него кузнечные щипцы, потому что камень большой и его нельзя ухватить как следует, а можно только подцепить снизу, как лопатой. Изогнувшись от напряжения. Андрей медленно приподнимает его над костром и осторожно пятится к бочке, еле сдерживая дрожь в руках, делает первый шаг, потом еще один и еще, затем, стараясь делать как можно меньше движений, поворачивается спиной к костру и двигается к бочкам, стоящим шагах в десяти от него, но расстояние это становится непреодолимым, потому что, когда Андрей подходит к бочке, камень соскальзывает и, удовлетворенно зашипев, скатывается в ручей. Андрей возвращается к костру, и все начинается сначала.
А дурочка тем временем живет своей замкнутой и сосредоточенной жизнью. Она запихивает в бочки кусты можжевельника, который, обваренный кипятком, так хорошо отмывает подернутые плесенью скользкие днища. Круглое лицо блаженной, покрытое родильными пятнами, похоже на лицо ребенка, которое мгновенно отражает все ощущения и чувства, порожденные окружающим миром. Вот она обращает взгляд к небу и с деловитой серьезностью следит за полетом летучей паутинки до тех пор, пока не теряет ее из виду, затем с озабоченным видом трогает обеими руками живот, приоткрыв пухлый рот и склонив голову набок, прислушивается некоторое время к самой себе, светлеет лицом и уходит, не замеченная Андреем, который трудится над последним камнем.
После обеда встают из-за стола отяжелевшие иноки Андроникова монастыря и, крестясь, выходят из трапезной. Гремят отодвинутые лавки, и посуда на столе отзывается жалобным дребезжанием. Только длинный худой инок еще остается сидеть на месте и, неподвижно уставившись в стол, думает о чем-то, ковыряя в зубах. Впрочем, глядя на его лицо, трудно поверить, что какая-нибудь мысль может посетить его в это тяжелое послеобеденное время.
Наконец и он покидает свое место, и стол остается стоять уставленный грязными мисками, чарками, заваленный костями, хлебными корками, недоеденными огурцами, и зеленые осенние мухи, звонко жужжа в душном воздухе, летают над разрушенным столом, подобно воронам над полем брани…
— Владыка, отец! Кирилл вернулся! — подойдя вплотную к игумену, благословляющему богомольцев, громко шепчет длинный. Ко входу в собор со всех сторон стекаются чернецы и прихожане. Кирилл падает перед игуменом на колени.
— Прими, владыка, под крыло свое раба божьего, непутевого, заблудшего Кирилла.
Настоятель жестко улыбается:
— Уходил, не спрашивался! А теперь обратно? Не понравилось? Нет, брат, шутишь! Не приму!
Кирилл опускает голову и еле слышно сипит:
— Господи, за что же все это…
— Ты же в вертеп разбойничий обратно просишься! — злится игумен. — К торгашам да корыстолюбцам! Думаешь, старый я, так уж и забыл? Прочь уходи, откуда пришел! Нету места для тебя!
— Не томи, владыка, ради господа бога, — в отчаянии шепчет Кирилл. — Нету правды в мире, бес попутал. Не могу больше грешить изо дня в день. А без этого нельзя в миру! Грех вокруг, нечистота! А нищета-то какая, господи! Прими, отче, покаяние мое, денно и нощно ноги целовать буду! — Кирилл пытается обнять ноги старца, по тот отталкивает блудного.
— Говорить ты всегда был горазд. Не разжалобишь.
— Ах, отче, отче! Если бы знал ты, сколько горя я вытерпел, сколько зла я вынес… — говорит Кирилл с такой болью и отчаянием, что у стоящих вокруг иноков подкатывает к горлу. — Простил бы ты меня, а я себя никогда не прощу! Если бы знал ты, кем я только не был! И жнец, и швец… — Еще минута, и, кажется, Кирилл разрыдается. — Даже скоморошить пришлось… заставили, ироды…