Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 34

Глаза в посверках, чуб на лоб падет — отметнет его, ноздри в изломе белеют. Захлебывается, задыхается его душенька музыкой.

Доне тоже тревожно, разымчиво сумятно. Тревожно и сумятно девушке…

Воспорхнут в белы груди неподсвистанных два соловья и клюются, вонзаются острыми клювиками. До одрожья девичьего… До состенания невнятного.

«Кыш! Кыш вы, разбойники сладкие! Изранилося сердце у девушки. Обуяло головушку… Вот возьму и на честном юру, на миру — отберу, уведу, уворую Гармошечку!»

Увела один раз.

Белый девичий плат в крови вымочила.

На пасху случилось.

Оббежал Афоня на заре активистов-артистов своих:

— Ребя! Ребя! Ребятушки!! — сыпал, сеял покатую скороговорочку. — Сегодня в разгаре похода к заутрене… Верующих отвлекчи… Учиняем на взгорке у церкви тататарску, цыганску, французску и русску и прочу любую борьбу! Молодняк, холостежь задирайте, подшкуривайте. Ну и старых любителей…

Васька Лахтин своей холостою ватагой идет. Не гармошкой одной он с Афоней соперничал и к Доне тоже лопаты тянул. Позабыл, что у мельника дочь на засыпке кулями ворочает. Ну и съел по скуле.

Вышли два гармониста бороться.

Один сажень косая, а другой, коренастенькой хоть, но «попу до пупка». Сколь ни взметывал Васька Афонюшку, он, как куколка, которую «встанькой» зовут. Ровно кот изворотливый, все на ногах.

Ломанул тогда Васька, повыбрал момент, через спину-хребтину свою удалого Афонюшку. От такого приема каблуки у борцов отлетают, шеи ломятся, воздуха отшибает.

Струйка крови у Афони изо рта побежала.

Вот тогда — увела.

Отпоила у бабушки Настеньки полесовыми тайными травами, барсучиным пользительным салом поправила милую грудь.

«Гармошечка мой!..»

Дождались Алешу.

…Грянет-ахнет литым колуном в сердце стойкому комлю, и зажигается над сыновней головой моментальная белая радуга. «Аа-ахх!» — и радуга… «Аа-ахх!» — и радуга.

Алешу в третий день призвали.

Афоню — в день сорок седьмой…

Той зимой вся женушка-матушка Русь посылки на фронт отправляла. Грудились околотками, рано так, ох как рано-то, стосковавшиеся молодушки. Отрубают по мягкому паю мясца, просевают сквозь частое сито по паю муки и под тихий неозорной разговор лепят и лепят пельмешек к пельмешку. Чья невестушка — чьему венчанному, чья венчанная — чьему суженому?.. Нету ревности. Пусть согреются в лютых окопах высокие милые русичи. Пусть отеплит их души живое родное дыхание заснеженных женственных деревенек. Пельмень мужику десницу свинцом наливает! Пельмень мужику жить велит!

Суеверно закладывали в некий сочень монетку. На счастье. На жизнь. На невредную рану. На Великую Матерь-Победу… Заложила два гривенничка и Гордеевна.

Отписала своим: «Мои гривеннички — над звездой напильником тронуты, под звездой у них дырочки пробиты. Двадцать первого года чеканки. Серебряные…»

И ведь надо же!

Открывает Денисьюшка лампасейную банку-жестянку, в которой хранятся военной поры треугольнички.

— Не желаешь курить — не вольна над тобой. Тогда слушай хоть… Твои письма тебе почитаю. Без очков-то теперь не могу.

Треугольнички…

Всемилая радость моя, жена дорогая, Денисья Гордеевна! Сообщаю во первых строках — спас ведь, спас мою некорыстную, многоповинную жизнь твой заветный серебряный гривенничек!

Поедали мы эти пельмени из громадной всеобщей посудины. Торопились, известное дело, потому как над общей посудиной ложки соколами взлетывают. Смел — два съел, по обычаю. В такой обстановке не стал выплевывать гривенник, недосуг мне разглядывать, где там напильником тронуто, где продырявлено, чуял лишь, как созвенькала деньга об зубы, а вослед я ее вгорячах проглотил. Было это на темной заре, а по синему свету пошла рота в атаку.

Пуля нзила меня в саму область желудка, и прошла бы, лихая, она позвоночник, если не твой золотой бы, жемчужный, серебряный гривенничек. Взреял, видать, гривенничек на ребро, и тогда-то, в тот миг, в него клюнулась моя смертная первопоследняя пуля. Тут она, проклятая, и обессилела! Не смогла прошибить русский гривенничек.

Хирург добыл ее у нас из желудка, а рядом и добыл монетку. Над звездою напилком, действительно, тронуто, под звездою, действительно, дырочка пробита… Вот гляжу я на него в больничной палате, на махонький твой, и не раз на дню плачу тихонечко. И кричигают-скрипят зубы мои от злости и гордости. «Не возьмешь, лихой и здыморылистой враг! Даже гривеннички у нас — на ребро! По-го-ди-и-и, мы еще с тобой посчитаемся…»

Свертывается, едва шелестя, военной поры треугольничек.

На деревне такую оказию судили по-всякому:

— Могло и случиться. На войне притча рядышком ходит. Иной раз и пуговка жизнь человеку спасает.

А иные — те говорили:

— Загибает Афонька. Истин бог, загибает. И в самом лазарете неймется ему, скоморошину!..

А Денисья Гордеевна верила. Верила — сберегла, ущитила Афонюшку. Он всегда для нее был немножко ребенчишком. Эко, вспомнить: придет под хмельком, мужиками науськанный… Те зудили-подшучивали, мол, Денисья тебя, Афанасей, вилами на стога поднимает и сорочьи-де гнезда зорить заставляет по легкость-комплекции. Опять его мелконький ростик подсмеивали. Придет под хмельком, мужиками науськанный:

— Донька!!! Наклонися поблизости — лупцовать тебя буду!

Ну, пошумит, утвердит себя. Главное было не рассмеяться, не изобидеть его. Если стукнет, добудет когда до болятки, крылатки позатиснешь ему и в кадушку с холодной водой — головой. Умакнешь раза два или три, чтобы в ноздри водицы набрал — и отфыркивайся, грозный мой государь! Больше драться не смеет. Словами теперь пузыриться начнет:

— Не хочу-у курятины — дай мне петушатины!!

Отеребишь ему петушка.

Гармошку на вид, на глаза ему выставишь.

Склонит правый ус на тальянкин стан, укуснет ему кончик бдительный… еще мокренькой…

Мир.



Детей-то, всего лишь Алеша случился, вот и избывалось оно, материнство, на них двоих поделенное.

«Пуля-смертынька, — шепчет Денисья Гордеевна. — Ты не все возьмешь! Лишь свое возьмешь. Есть па-амя-ять!.. Любовь есть…»

Треугольнички…

Всемилая радость моя, жена дорогая, Денисья Гордеевна! Рассказывал нам политрук, как в котором-то веке крестилась в Днепре наша Русь. Ныне снова она почитай что крестилась.

Плыли мы на плацдарм — его надо еще захватить, удержать — плыли мы кто на чем. На лодках, на бревнах, на бочках, на плащ-палатках, соломой, и сеном, и кукурузным будыльем натисканных, на связках хвороста, на водопойных колодах, на бабьих корытах, на прочих иных чертопхайках — я же плыл на свиных пузырях. При поспешном своем отступлении перестреляли немецкие интенданты породных свиней и иную окрестную живность, чтобы, значит, при встречах геройского нашего фронта не взлаено было, не хрюкнуто и не кукарекнуто. Свинота была еще теплая, и назначен я был, в составе нашего взвода, палить их и свежевать.

Не забудь: впереди был Днепр. Доносилось до командиров, что придется форсировать эту преграду с ходу — с ходу в воду, без броду, на всяких подручных средствах. И вот тут-то, когда свежевал я свиней, почему-то припомнилась мне ребячья крестьянская наша забава. Свининый надутый пузырь вдруг припомнился. Засекретишь бывало в него три-четыре горошки для грохоту, понадуешь, завяжешь, подсушишь и льняною суровою ниткой наростишь к кошачьему хвосту. Эко было весельюшка, хохота — в цирк не ходи!

Вынул я девять штук пузырей, круто их присолил, пересыпал золою, и вместилися у меня «подручные» эти средства в одну консервную банку. А банка в один уголок вещмешка. Ну и дале — вперед Афанасий…

Близ Днепра раскатал пузырье я в поле, камышинкой, по степень объема, надул, два — на самую шею себе привязал, три — под грудь, остальные четыре — на руки и ноги. Оружейны приемы опробовал — получается ладненько, гранату свободно могу зашвырнуть, даже, мыслю, стрелять на плаву смогу, так как руки свободные. Кругом в легкости.

Посмотрел на меня старшина подозрительно и говорит:

— Стратегик!.. Да тебя любой ерш либо окунь подколет.

— Поглядим, — говорю. — Там увидим! — гремлю пузырями.

И тут во всем-то свиноубранстве был застигнут внезапно командующим нашего фронта.

— Это что за воздушный вдруг шар на земле объявился? — у нашего ротного спрашивает.

— Изготовлен форсировать реку, товарищ командующий!

А командующий наш тоже носит усы. Стоим два усатика друг перед другом. У меня они в строгости — усинка не дрогнет, а у товарищ командующего засвербели они, заподергивались…

— Чингисханы, — говорит, — на кобыльих требухах водные преграды одолевали, а этот, видали, чего отчебучивает?..

Улыбаться или хмуриться — не знаю. Стою, молчу. Мое дело вживе Днепр переплыть.

— Сфотографировать его при всех пузырях — и в газету! — приказал адъютанту командующий. — «Нет предела солдатской смекалке» — такой рубрик поставить. Пожирней наберите!.. — И ко мне обращается:-Стало быть, доплывешь, доберешься, сержант, до Высокого Берега?

— Рядовой, товарищ командующий!

— Сержант, говорю! Повторяю!..

— Доплыву, товарищ командующий!! Кровь с носу, дым с уха! Лопни мои пузыри! — заклятье даю.

Смеется опять, улыбается.

— Не забывайте, ребятушки, — к остальным обращается. — За захват и последующее удержание плацдармов на том берегу приказал нам Верховный Главнокомандующий не жалеть никаких орденов. Даже Звезд Золотых не жалеть! На монетном дворе по три смены работают.

Вот такой разговор…

Сфотографировать меня не успели. Взревела, взъярела наша артподготовка. А следом бомбежка. Фашисты — взаимно. Небу жарко — поют херувимы стальные!

И ринулась Русь опять в свою первозданную Реку.

И ринулись с Русью во Днепр единоприсяжные в братстве племена и народы Совецкой Нации.

Над головами — шрапнель и бризанты, кругом фугасы рвутся, в рот, в заглот тебе, в очи, в темечко пули летят, в плечи, в груди, в ребра оскольчаты мины целятся…

Один мой пузырь, чую, дух возле уха, от пульки должно, испустил.

А у меня еще восемь!

Второй, знать, пронзило осколышком.

А у меня еще семь!

Третий по детонации лопнул.

А у меня еще шесть!

«По-го-ди-и-и, крутолобенькой!..»

Кипит и взмывает к небушку Днепр, солят его немцы гремучим тротилом.

Вот он, вот он, Высокий тот Берег!

Вижу, кустик шиповника рдеет…

У меня только три пузыря, а сам цел.

«Теперь я, товарищ командующий… Верховный наш Дедушко… Теперь я на собственном родном своем доплыву!»

Кустик рдеет, и ягодку видно.

Ягодку видно!!

«Держись, крутолобенькой!..»