Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 34

Натвердо было обговорено: весною Елена сюда. Работа — хоть завтра.

Уехала заячья шапочка. В Сибирь, к дедушке.

И вот — полоса жизненная… Так настроилась — то передряга какая, то сюрприз тебе подлинный. Событие с событием сближается.

Получает от Ленушки телеграмму. «Приезжай, если можно. Мама выходит замуж Луку Северьяныча».

Поехать, понятно, не смог — авральное время на стройке гудело. Поздравление послал. «И как это оно шустренько у них, старых, склеилось?» — не перестает восхищаться.

А случай-то — не из ряда вон. Житейское дело.

Уехала Лена на Костину стройку. Остались они один на один с недомолвками прежними. Новый год настает. Дед Мороз с чудесами со всякими ходит. Сидит после баньки Лука Северьяныч, отечественным сибирским румянцем сияет.

Манефа мурчит, самовар ворчит. Балакирев конопельку ест. Под сибирское время рюмашку со сватьей приняли. По московскому повторили.

— Ну и гемоглобину в вас еще, Лука Северьяныч! На трех юношей хватит современных.

— Ничо себя чуйствую… — подсекся голос у старого.

Наутро он первым воспрянул — пора бы корову доить. Игнатьевна сладко и мило «ягняткой пригретой» спала.

Философствовал малость:

«Конечно, птица, как ты с ней не играй, — все птица. Одно чириканье». А потом, через пару каких-то минут, смятенно гляделся он в сонную сватьину грудь и почти по складам, как ликбез позволял, вчитывался в зеленые буквы наколки:

— До-лой стыд…

Еще бдительно раз прочитал — то самое. Не вырубишь топором: «Долой стыд!!» И два восклицательных знака оттатуировано.

Жарко молодожену сделалось, смутно. Закрякал, заворочался, изломал золотую-то вдовью зореньку. Тут же, на ложе греха, и допрос учинил. Ущипнул за один восклицательный знак!

— Это что за лозунга таковая?

— Это… — принялась отстранять его заскорузлые пальцы сватьюшка, — это еще в период нэпа… В Ростове… Организация у нас, у девчонок, такая была. «Долой стыд» называлась. Нэпманши, паразитки, и ихние доченьки в бархатах да в шелках мимо нас фигурируют, а наша прослойка — в сатиновых юбочках выше колен. Безработица нас угнетала, мануфактуры лишнего метра купить было не на что. Ну и, как вызов обществу, наколки вот эти… дурочки глупые…

— А это… Софья тебя зовут… Сонька — Золотая Ручка — не твой севдоним? В том же градиусе курулесила….

— Этот мир мне далек и незнаем, Лука Северьянович. Мы вскорости девичий театр организовали.

— И кого же ты там представляла?

— Куплеты пела. Антирелигиозные… Попов искажали.

— Из деревенских баб наших никто не прочитывал это воззвание? — потянулся опять к восклицательным знакам Лука Северьяныч.

— Ну что вы! Я от Ленушки даже таю — одна в бане моюсь.

— И не моги!!! Спаси тебя богородица кому-нибудь этот афиш показать.

— Я сама уже целую жизнь за девичью эту глупость расплачиваюсь. Хоть кожу срезай. Ленушкиного отца постоянно смущало и коробило даже.

— И покоробит. Я сам вот чичас чуть в дугу не загнулся. Тут ведь вот что еще размышлять надо. Вот помрешь ты, к примеру… Придут деревенские бабы тело твое обмывать. Ну и что? Упокойница, скажут, а с чем перед анделом выставилась, на что намекает, чего завещает? Нет. Тут какие-то меры надо принять. Змея бы, что ли, по сему полукружью дорисовать? Или орлиные крылья вытравить?..

— Воля ваша, Лука Северьяныч. Я поэтому самому, может, вполжизни жила. Ленушкин-то отец… Не мог примириться. Не верил мне тоже. Я полгода лишь женщиной пробыла… Ни ласки ничьей, и ни преданности…

Слезы крупные у нее навернулись.

Лука Северьяныч сладостный веред какой-то в предсердии своем ощутил, словно птенчик какой-то там отогрелся и выклюнулся. Задышал он взволнованно, жарко, во сватьино ушко:



— Не томись. Перепела тебе упоймаю… Белого… Токовика…

Обвилась-оплелась опять комлеватая плотная шея Луки Северьяныча жаркими белыми руками:

— Мне теперь семирадужного не надо, — лепетала. — Повыпущу всех. От вдовства, от тоски с ними баловалась. Воспоют пусть свою благодарность за грехопадение мое.

— Ну-ну… Уж растрогалась как. Ни холеры им не воспеть. Погинут. Неспособные оне к вольной жизни. Тут, кроме птиц, есть вопрос. Вдовство наше, по-видиму, кончилось и следует нам перед детями нашими и перед деревенским обчественным мнением в чистоте и законе себя соблюсти. Справим свадьбу. Объявимся всем. Корову ты научилась доить…

Костенька всякой подробности этой не знал. Откуда ему… Это между двоими. Вполголоса. Однако, по-честному если признаться, трижды и трижды благословил он дедов и тещенькин брак. Вся его жизнь прояснилась. Совесть его ущемляла, что дедушку бросил. Теперь он пристроен, ухожен, Лена от мамы тоже свободна, те- щенька вроде бы на искомую колею набрела. Одна головешка в печи гаснет, а две головешки и в поле горят. Стратегики старики!

Приехала Лена. Работал желанно и всласть. Завлекала и зазывала работа. Плечи иной раз немели, пальцы терпнули. Появилась новая песня о Волге. И была в ней строка такая: «Свои ладони в Волгу опусти». Костя ее на свой лад напевал. Не с пригрустью и не с угасанием, а как побудку: «Сотвори ими, на Волге, своими».

Начинается это исподволь, постепенно, и вселяется однажды в рабочего человека сугубая вера, что нет на земле алмазов, равноценных честным мозолям его, что сам он, владыка пары рук, драгоценнейший камень в короне Державы своей. И сознает он тогда себя соленой частичкою рода людского, истцом и ответчиком века, подотчетным лицом за ребячью слезинку, за напряженный бетон, за слова на высокой трибуне.

На Волге получил Костенька первый «гражданский» свой орден. А по окончании строительства вызвали его в отдел кадров и попросили «подробненько» рассказать про судимость. Потом и про шубу. «Откуда дознались?» — дивится Костенька. Веселый рассказ получился. Кадровики с удовольствием выслушали.

— Ну а теперь как? — спрашивают. — Закрепла рука? Можете вы ею руководить? Не понесет опять… в самоволку?

— На ваших глазах живу, — ответствует Костенька. — Аттестат зрелости выдан. Не должна понести, — на кулак усмехается.

И предлагает ему отдел кадров поехать в Египет. Плотину строить. Строить одно, а второе, самое главное, говорят, египтян обучать там придется. Самостоятельно чтобы на наших машинах работать могли.

— О жене вашей тоже подумали, — говорят. — Многие наши специалисты с семьями едут. Школы там русские будут, детские садики.

Вечером пересказал он этот разговор Ленушке.

— Трогаем, египтянушка? — приласкал ее волосы.

Почему-то она раскраснелась. Смотрит тайно: то смелость немая во взоре мелькнет, то беспомощность, ласковость, нега.

— А врачи наши, русские, будут там? — чуть не шепотом спрашивает.

— Будут, конечно, — спроста отвечает. Потом спохватился:

— Погоди, Ленушка… Ты почему про врачей?.. Ты… Ты…

— Я!.. Я!.. — зазолотились слезинки. — Я, паразит такой! — И начала она колотить его по чему попадя. — Столб уральский! Чурбан! Эгоист разнесчастный!!

Поднял он ее на руки, мебель пинает, кошке хвост приступил…

— Ленушка! Ленушка!! — возгудает. — Неужели-то? Дивонько ты мое.

Стал наш Костенька действительным, всамделишным египтянином.

Дедко в деревне аж грудью хрустит:

— Сказано — сделано! В нашем роду трепачей не было. В мусульманы перейдем, а на своем постановим.

Однажды нащупал Лука Северьяныч фотографию в международном конверте. Пупок и кортик наружу, смотрит с нее на Луку Северьяновича молодой Гуселетов. Сватье внук, ему правнук. Через год с небольшим опять жесткий конверт. Сватье внук, ему правнук.

— Климатичецкие условия способствуют, — с ученым видом пояснил он супруге. — В тепле кажин злак…

— Молодость способствует, — вздохнула Софья Игнатьевна. — Нас с вами хоть на Огненную Землю уедини, хоть на Камчатские источники.

— Ты брось господа искушать… Чего намекает?.. Да появись, ко примеру, у нас дите… Это кто будет? Это дед будет? Это дед будет Костенькиновым Ваське с Валеркой. Небывалое дело, чтобы дед младче внуков произрастал.