Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 34

Кондратий молчал.

— И почему тебя завсегда вперед батьки за сердце куснет? — медленно, по-пластунски, допекал своего подчиненного старшина. — Я бы мог заслонить негра — и прав, как патруль. Даже забрать мог их обоих. Комендант разобрался бы… А ты — «в нюх». «Будку сверну!»

Кондратий молчал.

— Теперь вот доводят: неправильно я тебя воспитал. А сколько, вспомни, я тебя пресекал, сколько предупреждал? Как самоблизкого своего земляка! И за гуся. И за цистерну. Как, скажи, тебя можно еще воспитывать?

— Правильно ты меня вошпитал! — шепеляво взревел Кондрашечка. — В нашей шлавяншкой жоне, на твоих глажах, тот же наглый фашижм мне под шамые нождри толкают, а я внюхивай?! А я — шделай вид — отвернишь?! Я, жначит, не видь, как пролетария иштяжают? На кой тогда в танках горели?!

— Это ты в цилиндру, Кондрата, — обласковел сразу Костя. — Мне еще что жутко сделалось… Видал ты, чтобы наш офицер мордобоем солдат учил? Повинного даже! Штрафника? Уголовника? А тут своего водителя — как скотину. Кулак не хочет марать — шлангом. А он улыбается… раб, улыбается.

— Жапретить им проежд в нашу шону! — подхватился Кондрашечка. — Рапорт командующему!! У наш тоже центральная нервная шиштема ешть.

Так закончилось злосчастное то воскресенье.

В последующие дни отсидки на все голоса защищал Кондратий Карабаза своего старшину. Подслушает у «волчка»: начальство какое-нибудь в коридоре или в дежурке басок подает, и огласится гауптвахта кликами:

— Правильно меня штаршина вошпитал!

— Не от улизливого телка произошли!!

— Шли в логово, а угадали в берлогу!!

Прослышали дружки-танкисты, что буйствует на «губе» сын полка, буйствует и непотребное говорит — озаботились экипажи. «Эдак-то он еще на тощенький свой хребет наскребет». Зажарили гуся, того, что недавно из танка изъяли. Старый сибирячок насоветовал крутого макового настою накипятить и под видом всеармейского лекарства от «куриной слепоты» по две ложки ему выпаивать. Рассчитывали в сонливость его вогнать, в непротивление. Шиш возьми! Гуся за два приема прикончили, настой выпили, а клики по-прежнему.

— Танкист видит, кто кого обидит!

Костя зажимал Кондрашечке рот:

— Тише ты, тронутый! Орешь политику всякую… трибуналу в ухи…

— А, мамонька моя, мамонька… — бормотали под Костиной ладонью Кондрашкины губы. — А, сибирская ты вдова, Куприяновна… А почему я титешный ручки у тебя не скрестил… А почему в допризывниках ножки не протянул…

— Пригодятся ишо, пригодятся, — гладит ему обгорелую бровь Константин.

Отсидели по четверо суток — является к ним комендант.

Дежурный быстренько стульчик ему.

Сел. «Кок-сагыз» на коленку сложил. Помолчал. Потом вздохнул, как перед бедой, и открытый повел разговор.

— Не удался маневр мой, ребята. Сберечь на гауптвахте вас думал… В той уверенности, что за один проступок — одно наказание, согласно Уставу, положено. Почему полной властью и всыпал в поспешности. Но… Не вышло. Не вышло на сей раз по Уставу. Уж больно маститый нос вы пометили.

— Неужто выдадите, товарищ майор? Им?.. — похолодевши, спросил Костенька.

— Здесь успокою. Не выдадим. Под трибунал пойдете. Меня с моей должности в отставные, а вам обоим под трибунал.

— А кто он такой, что и вас… что и вы из-за нас пострадаете?

— Отпрыск важной американской фамилии. В Белом доме известен. Не только военный чин носит — еще и дипломатический, департаментский. Неприкосновенность на него распространяется. А я, выходит, не обеспечил.

— А чего он тогда карты таскает, если неприкосновенный? Не знает, что шулеров в перву очередь бьют? И эти… шкилетины. Людоеду — сухой паек вроде… — огневался снова Кондрашечка.

— Ничего, оказывается, странного в этих костях нет. Я по долгу службы тоже поинтересовался. Тут такое дело… Невеста у него — англичанка…



Не все было понятно парням в комендантском рассказе. «Акции», «концессии» — все это неживое для них, чужое, далекое. Ясно стало одно: «картежникова» невеста наследует отцовские капиталы в Египте. Сейчас престарелый ее отец натаскивает себе смену — молодого вот этого бульдога, чтобы в отдрессированные уже клыки капиталы успеть завещать. Волк волка учит, акула с акулой роднятся.

— Был он, наследник, недавно в Египте, — теперь уж дословно, понятно рассказывает комендант. — Сообщил, раскопали тамошние его друзья могилу неизвестного фараона. А поскольку невеста его древности всякие обожает, прихватил он ей в подарок парочку этих мощей. По ребру, по звенышку скелет растащили. Теперь, говорит, в нашем фамильном музее древними пахнуть будет. Возможно, говорит, данный череп на горячей и знойной груди знаменитых восточных цариц возлежал. Сочинит биографию… Карты тоже для коллекций скупает. Более трехсот комплектов уже у него.

— Теперь еще нас, пару валетов, наколол, — всхлипнул Кондраша.

— Это тебя сыном полка зовут? — переменил разговор комендант.

— Меня. Для зубоскальства. Шутейно, — откровенно признался Кондрат.

— Если бы шутейно, — задумчиво потер подбородок комендант. — Если бы только шутейно… Прослышали, что требуют вашей выдачи, едва по машинам не кинулись. Объясняться пришлось с экипажами.

Кондрата заплакал.

— Все мы сыны полков у своей Родины, — погладил ему вихорок комендант. — Она и обласкает. Ей и розгу в ладони. Матерью ведь зовем.

Председателем трибунала седенький подполковник перед парнями предстал. Согбенного уже роста, а румянец живой, крепконький. Бородка белая, клинышком. Вдумчивая, прислушливая бородка. Какой-то негласной надеждой танкистов она присогрела, доброта в ней какая-то «дедушкина» проглядывала-намекалась. И настолько дотошно и терпеливо, всей своей искренней сутью вникала она и «слушала дело», что Кондратий «четвертым членом трибунала» про себя ее окрестил. Даже надежно и мило было, что такая понятливая бородка судит тебя.

Предоставлено последнее слово.

Кондрашечка — где-то щегол, говорун, горлодер — здесь, когда участь его молодая решается, семи подлинных слов не собрал:

— Ежели бы он негру не бил…

Костя тоже не больше того произнес:

— Ежели бы он Кондратья не тронул…

Проморгнул пару раз голубыми глазами — еще больки в себе разыскал:

— Я же его, — на Кондратья указывает, — я его под Старою Руссой, как дитенка спеленутого, беспомощного и беспамятного, из танка вынял и вынес. Зачем же он его, маленького, со всей дурной силы? Разве стерпимо мне?

Стоят обесславленные. Ни ремней, ни погонов на них. Полинялые гимнастерочки, в недавнем огненном употреблении бывшие, с темными звездастыми дорожками поперек груди… И… свеженькие подворотнички.

Сказали по слову и взоры свои на бородку: «Суди».

Сдрожала. Не совладала сама с собой, беленькая:

«Сынки!! Отчизны спасители!! С молоком Революции питали мы вас понятиями и класса и братства… С пеленками Революции, с первым ситчиком дарили мы вам гуттаперчевых негритенков, китайчат, эскимосиков… На первой бумаге печатали „Хижину дяди Тома“… Теперь вот… Кого и за что я сужу?»

Пронзают, пронзают бородку совестливые токи… Нельзя. Нельзя расслабляться бородке. Союзные и иностранные корреспонденты в зале суда. Сычи да вороны… Щеглы газетные… А главное — помимо всего, состав преступления есть. Выпито было. В наряде. Считай — на посту…

Удалился суд…

Возвратился суд…

«Встать!»

Ну и… «Именем…»

Кондрашечка и на следствии, и на суде неоднократно просил три вышибленных своих зуба «к делу подшить». Как вещественные доказательства. «Ежели мы ему нос сместили, — следователю доводил, — за нос с нас взыскивается, то вправе мы предъявить встречный иск — за зубы. Конского веку не прожили… В цацки я ими буду играть, да?» — протягивал следователю ладонь.

Так весь процесс и носил их, родимых, в горсти. После зачтения приговора взял, ссыпал их на зеленый стол трибуналу и обратился к поникшей угрюмой «бородке». Для укора или для подбодрения своего и «бородкина» духа обратился — кто его знает, Кондрашечку.