Страница 26 из 27
- Я перечитал кое-что о моем предшественнике Эмпедокле, особенно меня поразило, что Эмпедокл оказался едва ли не первым в истории плюралистом, во всяком случае так о нем писал поэт А. Прохожий, который под другим именем хорошо разбирается в дофилософских временах. Перечитал я и друга Гегеля с Шеллингом, безумца Гельдерлина, и пришел в исторический ужас: немецкий поэт, высочайший духом, тянулся чутким сердцем к высочайшему вулкану Европы, который так и дышит стихийным материализмом, а вот дошла до Этны из средневековой Германии - простите, я имею в виду середину нашего века - дошла строевым шагом дивизия оГерман Герингп. А ведь и я пишу о драгоценнейших местах нашей планеты, и я стремлюсь каждым своим туда прибытием слиться с ними своим русским духом, а ведь если не дойду, если не сольюсь? Какие дивизии проследуют путем моих возвышенных грез? Я даже решил впредь таким местам давать вымышленные имена, или хотя бы запутывать, менять местами: вместо Сицилии, например, Санторин, вместо Санторина - Сахалин, вместо России - Атлантида, или Антарктида...
Тут репортеры не выдержали и перебили героя дня, - как же так, вы же рыцарь пера, незаменимый и неповторимый, а тут, оказывается, рыцарь плаща и кинжала не по вдохновению, а по долгу службы сочиняет нечто, что вы готовы принять за свое?
Рыцарь пера терпеливо объяснил, что писано было все это матерым агентом-полиглотом на более архаичных языках, где давным-давно издержалась рифма и стерлись все ритмы, так что любое произведение, выданное автором за поэтическое, считается таковым. Вот и принимали в цивилизованных странах все, что не выдавал матерый агент за художество, именно за художество самого высокого пошиба. Даже премии за это давали, о которых я лишь случайно узнавал, и то, разумеется, не всегда. Никто и заподозрить не смел, что все это вовсе не новаторский поэтический язык, а некое агентурное донесение. А у нас, так сказать, в Центре, в тайном приказе, шифровальщики расшифровывали донесение, а в другом, не менее секретном отделе, поэты-переводчики переводили его на русский, рифмовали, а потом все это тайными путями просачивалось уже в нашу печать. А меня потом подвергали гонениям за якобы крамольные мысли и политические намеки, видите, вот так устраивали мне провокации. Но я все равно стоял на своем, отнюдь не отказываясь от грехов, которые мне казались не совсем моими. Кстати, именно необходимость выдавать донесения моего двойника за современную поэзию тормозила развитие русского свободного стиха, верлибра. Ведь если бы русским поэтам было позволено писать без рифмы, то этим бы воспользовались и многочисленные агенты, работавшие на нашей территории, ибо это бы облегчило им составление собственных донесений. Так что верлибр мне удалось ввести гораздо позже. Когда я сам устал от моей рифмы... А не случалось ли так, что нашего рыцаря пера ни с того, ни с сего вдруг принимали за шпиона? Тут Померещенский вразумил журналистскую братию, что, где бы он ни был, его сперва принимают именно за Померещенского, а уже потом за поэта или за кого угодно. Немного подумав, он поделился следующим переживанием: Мне иногда казалось на встречах с моей публикой, что кто-то из публики как бы готов меня непосредственно схватить с помощью созерцания. Я по обыкновению моему относил это на счет моего обаяния, но после встречи с двойником моим, который, кстати, тоже не без обаяния, я готов предположить, что за мной велась постоянная слежка. Это было несложно сделать, ибо публики я имел всюду предостаточно, в ее среде можно было удобно затеряться. К тому же в некоторых дорогих гостиницах у меня вдруг пропадала обувь, которую я выставлял за дверь, чтобы ее почистили. Я себя утешал, что это мои фанаты, а в худшем случае мои враги, которые готовы подбросить мою обувь у кратера какого-нибудь вулкана, чтобы пустить слух о моей безвременной гибели. Теперь я не исключаю возможности, что подобное хищение было необходимым для того, чтобы служебная собака могла взять мой след, каким бы путем я не шел... Я оторвался от газеты и пожалел, что у меня нет собаки. С кем же я все-таки встречался? С агентом на пенсии, они, возможно, как и летчики, могут рано увольняться на пенсию. Что-то было в его повадках, быстрота, с какой он переодевался, но зачем тогда этот цирк с чемоданами, где были обещаны телефонные разговоры? А вдруг это агент другой службы, который прослушивал нашего агента? Тогда, с кем же встречался настоящий писатель, если он, конечно, настоящий? Ага, возможно, это был со мной агент, а потом он как бы нечаянно отключил меня, чтобы успеть встретиться с настоящим писателем? А что, если тот, с чемоданами, как раз и был настоящим, нет, не получается. Получается, пожалуй, что и агентов больше, чем один, и Померещенских тоже. С газетной полосы на меня смотрело знакомое и в то же время чужое лицо. Почти гоголевский нос, пушкинские бакенбарды, чеховское пенснэ, дикий взгляд и шевелюра как у Козьмы пруткова, ну, это скорее всего парик, а может быть и легендарная шапка, ведь качество фотоснимка явно никуда не годилось. А я же видел его интимно-лысым, похожим на немца Виланда в описании русского путешественника Карамзина. Галстук-бабочка, или это и был Золотой Мотылек? Надпись под снимком гласила: Бессменный постовой, останавливающий прекрасные мгновенья.
Вернулась жена, принеся из редакции новые поваренные книги. Неужели она настолько не доверяет мне, что не будет больше читать вслух рецепты изысканной французской кухни, подавая мне при этом - в который раз! пшенную кашу? Попробовать поговорить с ней о Померещенском как о виртуальной действительности? Я растерянно протянул ей газету с портретом и промямлил:
- Ничего не понимаю. Я просто убит.
- А ты никогда живым и не был. Нечего мне газеты подсовывать, я им не верю, как и тебе. Мы сегодня утром всей редакцией наводили справки, самодовольно произнесла мой редактор.
- И навели?
- Навели. Некто Померещенский провел все это время тайком от семьи у художницы Марины Мнишек, это псевдоним конечно, он ее обычно выдавал за художника, чтобы скрыть с ней отношения. Она якобы рисовала целые сутки его отражение в самоваре, откуда он пил японский чай с сушками из керамической кружки, якобы тоже являющейся произведением искусства! Мне осталось только подивиться тому, что наш герой вынужден делать что-либо тайком... * * *
Я вышел на улицу, бьющую в лицо не то концом прошлого, не то началом нынешнего века. Еще вспомнилось начало повести Стефана Цвейга о Гельдерлине: оНовый, девятнадцатый век не любил свою раннюю юностьп. Можно теперь добавить: двадцатый век с отвращением смотрит на свою позднюю старость. Так я дошел до лотка издателя, приторговывающего сапогами и прочей, не всегда новой обувью. Он сразу же радостно сообщил: оА ко мне вчера заходил сам Померещенский, купил у меня пару поношенных, но еще крепких башмаков осаламандрап. Он еще спросил: оСаламандра в огне не горит?п Я уверил его, что не горит. Я его спросил: оЗачем ему огнеупорные башмаки?п - Он ответил, что горит родная Земля под ногами, как у Эмпедокла в пекле.
Я, конечно, про себя подивился, хотел еще спросить его, горят ли уже и рукописи, но задал вполне конкретный вопрос, будут ли делать книгу о Померещенском.
- Если вы имеете в виду нашу серию оЖизнь замечательных людейп, то я боюсь, что жизнь прошла!
- Как прошла?
- Ну, как-то так незаметно прошла. Сейчас у нас идет оЖизнь животныхп. Новая жизнь!
- Вы, конечно, шутите?
- Шучу, конечно. Мы все сейчас шутим. Если сейчас какой-нибудь знаменитый писатель сыграет сам себя в художественном фильме, то его могут и прочитать. Если он ухитрится сыграть самого себя в оставшейся жизни, как это может только Померещенский, то у него не все потеряно. Я вас утешу, у вас тоже еще не все потеряно. Вы же слышали, что Нобелевская премия выплачивается от количества проданного динамита. Так что не надо думать, что разрушительная сила не работает на создательную.
- Я так и не думаю, только при чем здесь светлое имя Померещенского?