Страница 60 из 66
Виктор Флегонтович настороженно прислушался.
— Дятел токует, — прошептал чуть погодя.
И верно: от противоположного лесистого берега доносилась гулкая барабанная дробь. Дятел сидел где-то на сосне, сильно ударяя клювом в конец сухого сучка.
— Хитер: дерево заставляет звучать на весь околоток. Подружку кличет, — сказал друг и, торопясь, закончил начатую историю: — Заявляюсь утром на удачливое место, гляжу: две удочки с пустыми крючками, а леса третьей закинута на куст ивняка. «Кто-то из ребят озорничал», — подумал и потянул лесу к себе. И тут в листве что-то белое суматошно забилось. «Неужели крупная рыбища попалась? — спрашиваю себя. — Но как же она на дерево попала?» А когда подтянул к себе лесу, ахнул даже. Вот тебе и улов! Чайка на удочку попалась. Увидела плотвичку, болтавшуюся на крючке, нырнула за ней и сама стала пленницей. Долго пришлось повозиться, пока осторожно вытаскивал из клюва птицы крючок. Она даже за палец больно ущипнула… перед тем как я ее из рук выпустил. Обрадовалась! Летит, летит к противоположному берегу, а сама головой мотает. Словно выплюнуть чего-то хочет.
Флегонтович опять закурил, и мы пошли дальше.
Слезы зимы
Нe везло нам в этот ослепительно ясный мартовский денек. На новом месте, где когда-то шумела водяная мельница, тоже не было клева. Пробурили с десяток лунок, и все напрасно.
Друг с завидным упорством дежурил то у одной лунки, то у другой, все еще надеясь на рыбацкое счастье, я же ни во что уже не верил. Присел на почерневшую корягу под обрыхлевшим сугробом, снял шапку. В затишье этом солнышка было вволю.
Под кручей весна прожгла в сугробе «пещеру» до самой земли. Из-под старой побуревшей травы кое-где уже выглядывали — еще пока боязливо — изумрудные усики молодой травки.
Изредка спокойную, устоявшуюся тишину клонившегося к вечеру дня нарушали или петухи, дружно горланившие в соседних Новоселках, или угрожающе гулкие раскаты оседавшего льда.
— Вода уходит! — прокричал с той стороны реки Виктор Флегонтович, сбрасывая на снег ватник: он опять пробивал пешней новую лунку. — Кумекаю: уж на Горьковской ГЭС не открыли ли шлюзы? Если так, то вся рыба в ямы попряталась. Потому-то и не ловится.
И он, неутомимый, еще и еще забухал пешней.
Я же продолжал себе блаженствовать, вытянув натруженные ноги в тяжелых, с литыми калошами, хозяйских валенках.
Тихо. Лишь за спиной нет-нет да прошуршит еле слышно что-то, и снова ни звука.
«Возможно, мышь скребется, из норы вылезла?» — спрашивал себя, ленясь посмотреть назад. Но когда шуршание возобновилось особенно настойчиво, я оглянулся. И смотрел изумленно долго на таявший на глазах снег. Это сугроб, оседая, шуршал, всхлипывая жалостливо, пуская слезину за слезиной.
Так безропотно-покорно плакала зима, не желая уступать место торопыге весне, с наскоку взявшей крутой разворот в самом начале марта.
Мартовский клей
Как-то в самом начале марта мне позвонил из Подмосковья приятель Сергей — учитель сельской школы. В трубке гудело, потрескивало, булькало. Можно было подумать: приятель находится где-то на краю света, а не в пятидесяти километрах от Москвы.
— Слушай, ты! — бодро орал приятель, стараясь одолеть все эти дикие подвывания, рожденные несовершенной телефонной техникой. — Слушай, Виктор, когда ты соберешься за город? Не знаю, как там у поэтов… Алло, алло! Перестаньте долдонить!
— Слушаю, продолжай, — закричал в трубку и я. — Чего ты поэтов вспомнил?
— Не знаю, как поэты называют этот начальный период марта, — продолжал Сергей, — но я его окрестил так: поэзия синих теней! Непременно жду тебя в следующий выходной!
И он, этот милый чудак, едва кончив говорить, сразу же повесил трубку. Товарищ, видимо, боялся, как бы я не стал отнекиваться, ссылаться на занятость. А мне и самому уже давно не терпелось махнуть за город.
«Поеду, поеду! — говорил я себе, глядя в окно на тихий наш дворик с мрачными, прочерневшими от копоти сугробами. — Придет воскресенье, и поеду. Надоел мне этот чумазый снег!»
И вот наступило воскресенье. На редкость солнечный, тишайший морозный денек.
«Повезло! — радовался я, собираясь на поезд. — Такими красными днями не часто радовала нас в последнее время погода».
Всю дорогу, пока электропоезд мчался по искристо-белым полям с маячившими вдали сиреневыми и черными перелесками, я сидел у окна и улыбался.
Мелькнет тонюсенькая, с виду такая беспомощная, березка у желтой будки стрелочника, терпеливо перенесшая все зимние невзгоды, и у тебя теплеет на душе, и хочется по-дружески кивнуть стройному деревцу. Но березка стремительно унеслась назад, а впереди показался рыжий лоскут землицы на обдутом всеми ветрами бугре, один-разъединственный пока еще среди бескрайней снежной целины.
— Ой, земля! — ахнула вдруг сидевшая напротив меня девчурка — беленькая, ничем не приметная, с косицами-прутиками, торчащими в разные стороны из-под сдвинутого набекрень малахая. Ахнула и тотчас вся просияла, заалелась и стала на диво милой.
А еще минутой позже с замиранием сердца смотрел я на шустрого мальчишку в красном пушистом свитере, лихо, с ветерком, летевшего с крутой солнечной горки в густо засиненную лощину.
«Прав приятель — в этой синеве теней столько весенней поэзии!» — подумал я, провожая взглядом уносившуюся назад глубокую лощину, как бы старательно обрызганную синькой.
В Радищеве я сошел. Глянул вокруг и на миг ослеп от нестерпимого сияния. Снега горели, как в январе. И все же во всем чувствовалась весна: и в сочной зелени елок, уже сбросивших с себя белые шубы, и в яркой красноте кустарника, дыбившегося за пристанционной изгородью, и в прохватывающем ветерке — бодрящем, колючем, и в этих вот удивительно синих тенях. Ну разве не поразительно: даже голая серо-бурая ветка сирени, выглядывающая из сугроба, даже она отбрасывала длиннущую ультрамариновую тень.
Вдруг как бабахнет, точно бомба взорвалась. Это искристыми бисеринками рассыпался у самых ног ком снега, сорвавшись откуда-то сверху.
Поднял голову, а надо мной покачивается слегка ветвистая ольховая лапа. По стволу же дерева, чуть сгорбившегося, тоже стоявшего за изгородью, там и сям отпечатались темные сочные пятна. Нате-ка вам: светлой слезой потекли снежные кулачки, застрявшие в развилках ветвей. А у подножья ольхи, на сыпучем снегу, должно быть еще вчера гладком, без единой морщины, были разбросаны лазурные блюдца. Вот снова с ветки сорвался снежный ком, и у комля дерева появилось новое лазурное блюдце-вмятина.
«Рушится зима, — подумалось мне, — рушится, хотя впереди будут еще и морозы, и метели… всякое еще будет. И все же скоро конец зимушке!»
Но это еще не все, чем поразило меня расчудеснейшее мартовское воскресенье.
Ледок на деревянной платформе малолюдной станции кое-где подтаял от прожигающих его в упор солнечных лучей, и платформа курилась еле приметным златокудрым парком. Колючий же ветришко тотчас подсушивал проталинки.
Шагал я не спеша по пустынной плешивой платформе, а подошвы ботинок — то ту, то эту — будто клеем прихватывало. Мне даже подумалось: замешкайся на миг-другой, и прихватит подошвы так, что и шагу не шагнешь.
Усатый стрелочник с кирпичным тавром во всю щеку, провожая меня усмешливым взглядом, сказал:
— Это март шалит: клею подпустил!
Бесстрашная оляпка
Пока я смотрел на противоположный, обрывистый берег Иргиза, местами обнажившийся от сыпучего, такого здесь белого снега, пока любовался кипением незамерзающей быстрины, как раз на самом повороте речки, товарищ мой уже спустился под откос, волоча за собой резиновый мешок с рыбачьим снаряжением и пешню.