Страница 22 из 52
Но после недавних событий жизнь в Карнунте перестала казаться спокойной и безопасной. Викторий стал подумывать, что, пожалуй, неплохо было бы перенести торговые операции в Аквилею, а еще лучше в Рим. Правда, конкуренция там была сильнее, но смутная тревога на границе, хрупкое здоровье Грацианы, отсутствие в городе приличных женихов, а ведь надо было думать и об этом, все говорило за то, что надо покидать милый Карнунт.
На дунайской границе, в самом деле, было неспокойно, хотя недавнее нашествие варваров оказалось только разбойничьим набегом. Одна из враждующих между собою варварских орд, ища спасения от наседающих врагов, перешла через границу, не спросив разрешения у соответствующих властей. Уже бывали случаи, что небольшим группам варваров разрешалось переходить границу со своими стадами, женами, повозками, со всем скарбом. Их селили где-нибудь в пустеющей фракийской провинции, с обязательством некоторое количество людей послать в ближайшую вспомогательную часть. Торговые агенты Виктория, которые не хуже легионных лазутчиков знали о положении вещей по ту сторону реки, сообщали патрону, что там происходит большое передвижение племен, вечные столкновения и борьба за лучшие места, от чего сильно страдает торговля. Все говорило за то, что надо было переселяться в Италию.
Грациане Секунде, как было ее полное имя, только что исполнилось пятнадцать лет. В день рождения ее пришли поздравить подруги. Они шли прелестной девичьей толпой по дорожке сада. Две маленькие дочери Салерна, подняв пальчиками края туник, несли в подолах пригоршни последних роз. Вероника, дочь одного из меркаторов, держала в руках ящичек из оникса с духами. Другие несли сласти и медовые пирожки. Бедная Транквилла подносила подруге корзину яблок, все, что она могла подарить. Грациана сбежала к подругам по лестнице, и воздух наполнили девичьи голоса, поцелуи, ахи и вздохи.
– Какая у нее туника!
– Вышитая по краю сценами из истории Психеи!
– Какая ты красавица! – целовала Грациану Вероника, белая, широкоглазая, мать которой была родом из Потаиссы, где римляне брали себе в жены варварских дочерей.
– Вот ты уедешь в Рим и забудешь нас, – обнимала ее Транквилла.
– Никогда я не забуду тебя, Транквилла. Ты тоже приедешь в Рим. Здесь так холодно. Холоднее с каждым годом. Здесь можно замерзнуть.
Может быть, Грациана не была красавицей, но была в ней необыкновенная нежность во всем, в тонкости ее волос, цвета пепла, перемешанного с золотым песком, в ее прозрачной коже, в синих глазах, во всей хрупкой прелести ее тела. Один только рот, в уголках которого было что-то детское, согревал прохладу ее лица, римского, правильного, увенчанного чистым выпуклым лбом. Ее отсутствующий порою взгляд, склонность к одиночеству, молчаливость лишний раз напоминали человеку, который хотел к ней приблизиться, что в ней есть нечто от мраморной статуи, прелестной, но прохладной, отстраняющей руками земной теплый воздух.
У Грациана Виктория давно появились в бороде седые нити, морщины на лбу. Мало радостного было в его жизни. Только короткое счастье с Авиолой, – три года, ни на один день больше, – опечаленное неизлечимой болезнью дорогого человека и закончившееся вот в такой же прохладный день смертью, пышным погребальным костром и рыданьями. И долгие годы после этого горечь воспоминаний, заботы о дочери, единственное, что оставила после себя Авиола, суета и торговые делишки. Но как Грациана стала походить на мать!
Он сошел к девушкам, и они стали тормошить его, требуя, чтобы он устроил пир в честь Грацианы.
– Отлично, у вас будет пир. Что вы хотите на обед?
– Гуся! Гуся! – захлопала Вероника.
– Пирог с яблочным вареньем, – пропищали дочери Салерна.
– Будет и гусь и будет пирог, и много других вкусных вещей.
Вечером, когда уже надо было ложиться спать, явилась старая Пудентилла и заявила, что Грациану желает видеть какой-то человек.
– Принес тебе письмо, но желает отдать его тебе лично. Какие пришли времена! Девицы получают письма неизвестно от кого и пишут неизвестно кому, – ворчала служанка.
– Что ты ворчишь, Пудентилла? Ведь я не пишу писем. И этого письма мне не нужно.
– Нет уж, иди, иди. Очень любезный человек. Говорит, что принял меня за благородную матрону.
В сопровождении служанки Грациана вышла из дому, накинув на голову плат, к задним воротам дома, где ее поджидал неизвестный человек, так растрогавший сердце старой Пудентиллы.
– Что тебе надо? – спросила Грациана, со страхом осматривая дорожный плащ путника, мешок за плечами, палку в руке. Не то бородатый философ, не то бродячий фокусник.
– Ты будешь Грациана Секунда, дочь Виктория? – спросил старик.
– Я – Грациана Секунда. От незнакомца пахло вином.
– Это тебе письмо от нашего трибуна.
– От какого трибуна?
Даже сердце ее забилось от этих слов.
– Мы пришли в Византию, и там вышел срок моей службы. Двадцать лет. И трибун, когда узнал, что я собираюсь идти в Виндабону, где я присмотрел себе лавчонку, когда наш легион был в этих местах…
– Какой легион? Ничего не понимаю.
– Я же тебе говорю. Когда трибун узнал, что я иду в Виндабону и буду проходить через Карнунт, он сказал: когда будешь проходить через Карнунт, это тебе по дороге, то разыщи там дом Грациана Виктория. А у Виктория есть дочь, Грациана Секунда. Так передай ей тайно это письмо. Вот тебе золотой.
Грациана держала в руке письмо и не знала, как с ним поступить. Если бы узнал отец!
– Я не знаю никакого трибуна, – сказала она с недоумением, – как же его зовут?
– Агенобарб Корнелин. Вот как зовут нашего трибуна… При свете светильника, упав ничком на ложе, Грациана осторожно развернула трубочку папируса.
Грациане Секунде от Тиберия Агенобарба Корнелина, трибуна, – привет.
Прости меня, если можешь, за необдуманную смелость, с которой я посылаю тебе это письмо чрез посредство Валерия Квинта, ветерана. Но скоро мы начнем новую войну, и, может быть, в какой-нибудь парфянской кузнице уже куют стрелу, что пронзит мое сердце на поле сражения. Поэтому прости, не гневайся, не удивляйся. Я видел тебя только раз, когда ты стояла на ступеньках храма и смотрела среди других дев на вступление в Карнунт нашего легиона. Зачем я пишу тебе и беспокою тебя? Не знаю. Но мне хочется сказать тебе, что есть на свете человек, который будет умирать с твоим именем на устах. Это я. Человеческая жизнь стоит немногого. Но все-таки пролей единственную слезу, если услышишь случайно, что меня нет в живых…
Впервые в жизни ей говорили о любви. Она перечла еще раз письмо с бьющимся от волнения сердцем, и в самом деле слеза скатилась на маленький листик.
– В парфянской кузнице уже куют стрелу… – перечла она.
Никто еще не говорил ей о любви. Виргилиан?
С Виргилианом было другое. Виргилиан никогда не говорил о любви. Может быть, хотел сказать иногда, она это чувствовала, но никогда не говорил. Почему он не сказал ни разу, что любит ее? Ах, если бы побежать сейчас к Транквилле, показать ей письмо! Но теперь темно на улице, у ворот, наверное, сидит сторож.
Надо было отложить разговор с Транквиллой на завтра.
Ложась спать, она все еще думала о письме; так странно знать, что где-то там, в Византии, а может быть, еще дальше, есть человек, который говорит, что умрет с ее именем на устах. Только говорит. А в ту минуту, когда его пронзит парфянская стрела, он, наверное, не вспомнит о ней. Или вспомнит?
Она зарылась в подушки, в меховое покрывало, потому что в спальне было холодно, и даже шел пар от дыхания, потушила светильник и уснула с улыбкой.
На Дунае стало так холодно, что думали – вот-вот выпадет снег. Странным городом казался Карнунт в те дни, когда с небес падал медленный снег, кружился, покрывал нежным покровом улицы и крыши храмов, ложился на плечи мраморной богине, на ветви черных деревьев, на грядки виноградников. В такие дни обманутому лётом снега глазу казалось, что все уплывает, плывет, движется, все – квадрига на триумфальной арке, колонны, здания, базилики и деревья. Казалось, что Рима нет, что все только приснилось народам – статуи и квадриги, величие Рима и его победы, что вот все занесет снегом, и тогда не будет ни кораблей, ушедших в Африку, ни каменных дорог, ни акведуков, ничего…