Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 30

Император лишь старался доказать мне, что он вел всегда только политические войны в интересах Франции, давая мне понять, что и проектируемая им война, на которую он, по его искренним уверениям, все еще не решился, будет политической войной более, чем всякая другая, и будет служить даже интересам всей Европы и т. д., и т. д.

Он прибавил, что Франция не может сохранить положение великой державы и добиться большого коммерческого процветания и влияния, принадлежащего ей по праву, если Англия сохранит свое влияние и по-прежнему будет узурпировать все права на море, – так называл он английские претензии.

Мы долго спорили по поводу этих вопросов, а также по поводу моего утверждения о том, что Франция уже сейчас слишком сильно территориально расширилась и все ее владения по ту сторону Рейна могут лишь быть поводом к войне и к серьезным затруднениям для его сына; его гений и его величие охватывают весь мир, но человеческий здравый смысл, то есть обыкновенный человеческий ум, как и разумные географические очертания государств, имеет свои пределы, которых не должны переступать мудрость и предусмотрительность.

Император шутил над моей умеренностью, или, вернее, высмеивал ее, но тем не менее размышлял над моими словами. По крайней мере я мог это предположить, так как не раз во время этой части разговора он становился задумчивым и молчаливым, как человек, на которого услышанная им правда произвела впечатление. Порою даже во всем его обхождении, в тоне его голоса проявлялось настроение человека, довольного той откровенностью, с которой с ним говорят и к которой так мало привыкли государи.

Император старался убедить меня, что мир с Англией – это крайняя цель его честолюбия и той страсти к войне, в которой его упрекают, но которая является лишь результатом предусмотрительной политики, и что он гораздо более умеренный человек, чем это думают. Я согласился, что он действительно заинтересован в том, чтобы принудить Англию к миру и пойти на те жертвы, которых может потребовать эта великая цель, но сделал оговорку, что, по-моему, ее можно достигнуть путем выдержки и сохранения мира на континенте; я вижу путь к этой цели в большей умеренности и в менее угрожающей позиции по отношению ко всем державам, тогда как император видит его лишь в абсолютном подчинении всех этих держав тем мерам, которых он требует. Чем труднее было императору меня убедить, тем больше искусства и настойчивости он прилагал для достижения этой цели. Судя по его стараниям, по блеску его аргументации и по форме его речи, можно было подумать, что я был державой, а он был чрезвычайно заинтересован в том, чтобы эту державу убедить.

Я часто наблюдал в нем это стремление и эту настойчивость. Я далек от того, чтобы отнести это на мой собственный счет. Он точно так же поступал со всеми, кого хотел убедить, а он всегда хотел этого.

Я говорю обо всех этих подробностях, потому что они рисуют его характер; вот моя единственная цель. Скажу еще, что эта настойчивость объяснялась, на мой взгляд, привычкой, слишком глубоко укоренившейся в нем благодаря его могуществу или благодаря действительному превосходству его гения и тому влиянию, которое давал ему этот гений, – привычкой внушать или навязывать другим свои взгляды. Не подлежит сомнению, что именно его успехам в этом отношении следует приписать любовь к свиданиям с другими монархами и привычку вести непосредственные переговоры о важнейших и деликатнейших делах с министрами и послами иностранных держав. Когда он хотел, то в его голосе и в манерах появлялось нечто убеждающее и соблазняющее, и это давало ему не меньше преимуществ над собеседником, чем превосходство и гибкость его ума. Когда он хотел, то не было более обаятельного человека, чем он, и, чтобы сопротивляться ему, нужно было испытать на деле, как это было со мной, все те политические ошибки, которые скрывались под покровом этого искусства. Хотя я держался настороже и даже в оборонительной позиции, но часто ему почти удавалось перетянуть меня на свою сторону, и я освобождался от его чар лишь потому, что, как все ограниченные и упрямые умы, оставался на избранной мною позиции, откликаясь только на свою идею, а отнюдь не на идею императора. Чтобы не поддаться добродушию, которое он порою подчеркнуто выказывал с целью внушить доверие, или исключительным по своей силе доводам и рассуждениям императора, которые, бесспорно, часто имели специальный характер, но всегда были чрезвычайно остроумны и изобиловали сравнениями, весьма искусно подкрепляющими его идею и прикрывающими его цель, для этого нужно было поступать так, как будто вы не понимаете того, что говорит император, и хорошенько внушить себе заранее: «Вот это справедливо, вот это хорошо, вот это служит интересам Франции, а следовательно, действительным интересам императора». Надо было замкнуться в соответствующие вашим взглядам рамки вопроса и не выходить из начертанного вами для себя круга, а в особенности не следовать за императором в его диверсиях, так как он никогда не упускал случая передвинуть вопрос в другую плоскость, если встречал оппозицию. Горе тому, кто допускал какие-либо отклонения, ибо искусный собеседник вел его тогда от уступки к уступке и приводил к своей цели, противопоставляя его доводам, если он пробовал защищаться, сделанную им первую уступку и извлекая из нее вывод, неотвратимо порождаемый ею, тот вывод, который вы хотели отвергнуть. Ни одна женщина не обладала таким искусством убеждать и добиваться согласия, как он, когда ему было нужно или он просто хотел уговорить кого-нибудь. Эти размышления напоминают мне одно крылатое словечко, которое он произнес в разговоре со мной по аналогичному поводу и которое лучше всякой другой фразы показывает, какую цену он придавал успеху:

– Когда мне кто-нибудь нужен, – сказал он мне, – то я не очень щепетильничаю и готов поцеловать его в…

Когда императору приходила в голову какая-нибудь мысль, которую он считал полезной, он сам создавал себе иллюзии. Он усваивал эту мысль, лелеял ее, проникался ею; он, так сказать, впитывал ее всеми своими порами. Можно ли упрекать его в том, что он старался внушить иллюзии другим? Если он пытался искушать вас, то он сам уже поддался искушению раньше, чем вы. Ни у одного человека разум и суждение не обманывались до такой степени, не были в такой мере доступны ошибке, не являлись в такой мере жертвой собственного воображения и собственной страсти, как разум и суждения императора, когда речь шла о некоторых вопросах. Он не жалел ни трудов, ни забот, чтобы добиться своей цели, поступая так и в мелочах и в крупных вопросах. Он был всегда, так сказать, всецело поглощен своей идеей. Он сосредоточивал всегда все свои силы, все свои способности и все свое внимание на том, что делал, или на том вопросе, который обсуждал в данный момент. Он все делал со страстью. Отсюда его огромное преимущество над противниками, ибо лишь немногие бывают в тот или иной момент полностью поглощены одною-единственною мыслью или одним-единственным действием. Да простят мне эти размышления… Возвращаюсь к моему разговору с императором.

Старания императора доказать мне, что все его войны имели политический характер, что его единственная цель – мир с Англией, что все его проекты ограничиваются пока рамками этой системы и этой цели, побудили меня снова заговорить о больших политических вопросах в связи с проектами войны, о которых я подозревал.

Казалось, император был слегка раздосадован, и он сказал мне, как это бывало всякий раз, когда затрагивали тему, которая ему не нравилась:

– Я не спрашиваю вашего мнения.

Однако он не оборвал разговора. Он еще раз подробно подверг обсуждению русские дела и перечислил все свои жалобы, как если бы он хотел аннулировать свои шаги по отношению к русскому правительству и найти способы объясниться и договориться с ним. Я вновь повторил его величеству, что для того, чтобы побудить императора Александра к новым коммерческим жертвам и убедить его обождать с удовлетворением принца Ольденбургского, на мой взгляд, нужно официальным образом обязаться восстановить прежнее положение на севере Германии при установлении всеобщего мира, а в данный момент нужно не выдавать лицензий и не делать того, что император Александр называет монополией правительства за счет подданных, если мы непременно желаем, чтобы он совершенно не допускал нейтральных.