Страница 7 из 36
Лили Юрьевны не было, она была за границей. Ни слова не поговорила с нами. Приехала. Я думала, что она после него жить не будет, — я-то как предполагала, когда ее не было тут. А когда она приехала, я посмотрела: у нее и горя-то особенно тусклого не было. Осип Максимович тоже не так был расстроен. Никак на них не отразилось особенно».
Но отразилось, конечно.
«4.6.30. Приснился сон — я сержусь на Володю за то, что он застрелился, а он так ласково вкладывает мне в руку крошечный пистолет и говорит: все равно ты то же самое сделаешь».
(И сделала — отравилась нембуталом 48 лет спустя.)
«7.6.30. Плачу из-за Володи и из-за себя — это то же самое.
9.6. Очень одиноко. Застрелилась бы сегодня, если б не Ося.
Всю ночь снился Володя: я плакала, уговаривала не стреляться, а он говорил, что главное на свете это деньги, что без денег не стоит жить». И следом: «Жаль, что Володик не увидит новую квартирку!»
Если что и бесит в ее записях, то все эти «автомобильчики», «квартирки» и пр.
«Никому ничего от меня не нужно. Застрелиться? Подожду еще немножко».
«„Лиля люби меня“. Я люблю».
«Я абсолютно согласна с политикой Сталина» — интересно, для себя это или в расчете на обыск? Скорее всего, для себя.
«Соскучилась по Володику, давно очень не видела».
«Волосит, люблю тебя. Когда же ты приедешь? До чего же хочется поговорить про Бульку, про больного котенка на дворе, про Гиз, про Кармен. Люблю тебя, Щенит мой, щекастый большелапый».
Вспоминает она о нем — как и бывает при сильной любви — частности, мелочи: целое невместимо, да и слишком невыносимо. Вспоминает его мягкие розовые пятки, блестящие ногти, большие руки.
«Базаров так похож на Володю, что читать страшно». В самом деле похож — Маяковский мечтал его сыграть, и Мейерхольд уже придумал экспликацию первого эпизода: Базаров чертит на доске грудную клетку, рисует мелом сердце, сердце оживает и начинает биться. От Базарова в нем и ум, и неуклюжесть, и застенчивость, и обаяние, и «я над всем, что сделано, ставлю nihil» — конечно, он сам ладил себя по этим лекалам, и ранняя смерть тоже входит в базаровские правила. Главное же — он, кажется, понимал истинный смысл романа: Базаров не умеет жить с людьми и потому обречен. На какой-то миг ему показалось, что есть для Базарова надежда — другая жизнь, радикальная трансформация страны; но очень скоро оказалось, что победой могут воспользоваться только Ситниковы и Кукшины, а его проблема никуда не денется. «Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет…» «И когда это солнце разжиревшим боровом взойдет над грядущим без нищих и калек, я уже сгнию, умерший под забором вместе с десятком моих коллег». Это Тургенев придумал Маяковского (точнее, Маяковский под его влиянием придумал себя) или самый непрочитанный русский классик в самом деле разглядел новый тип? Верю во второе: русская жизнь с неизбежностью порождает новых Базаровых — деловитых, умных, не находящих себе приложения. В сущности, Базаров — новый Печорин, лишенный печоринского пафоса, рожденный для великих дел и умирающий от пореза пальца, от ядовитых мелких укусов, от собственного неумения приспособиться к русской жизни. Тут, если хочешь выжить, надо быть Николаем Петровичем, трогательным, конечно, а все же смешным pater familias’ом, играющим на виолончели в глуши Курской губернии.
«Ходила по улицам, думала о Володике. Не могу понять, что его нет. Неужели он сознавал, что будет смерть?»
Конечно, не сознавал. Для модерниста смерть — художественный акт. Он и жизни не сознавал, ни минуты не жил в собственном смысле, ненавидел все, из чего состоит жизнь. Это обыватели «сознают», а у литераторов есть дела поважнее. Жизнь и смерть, тоже мне. Еще скажите — «кровь и почва».
«Ося читает прозу Гейне и в восторге».
Про Гейне будет отдельно в четвертом действии, очень он почему-то важен для русских тройственных союзов.
«Пошляков развелось несметное количество. Поголовная пошлятина — интонацийки, платьишко, литературишка, взаимоотношеньица. Все врут, все всего боятся».
Право, думаешь, что иногда его дух в нее вселялся и писал ее рукой.
«Посидела у Володи, убрала комнату».
«Мои бесхитростные неприхотливые мечты: 1) Наладить в этом месяце издание 2) Похудеть 3) Сшить несколько новых тряпочек».
«Вчера опять звонили какие-то: можно Брик? Ха-ха-ха… почему вы угробили Маяковского?.. и хлоп трубкой».
«Приснилось, что плывем — Ося, Володя, Булька и я. Надо переплыть на другой берег. А над землей вертятся и танцуют аэропланы и я боюсь, что они разобьются об землю. На берегу раскрываем чемоданчик — надо что-то зашить Володе. Я ему говорю в шутку — ну что бы ты без меня делал? А Володя так пренебрежительно: просто пошел бы».
«Видела во сне Володю — показывала ему каких-то собак».
«Осик говорит, что у меня характер совсем Володин. <… > Большевизм, по-моему, — не убеждение, а характер. Убеждение — вещь хлипкая, важна конструкция человека».
«Соскучилась по Володиной горячности, по беспокойству, постоянной заботе».
«Мы все работаем за Володю».
Ужасно скучно стало без него — и ей, и всем, хотя с тридцать первого года она уже с Примаковым.
НАСЛЕДНИКИ
И все-таки ученики у него были, и к этой генерации с куда большим основанием можно применить название статьи Якобсона «О поколении, растратившем своих поэтов». Просто обвинять в этом следует не поколение.
Трудно представить, по какой линии можно было наследовать Маяковскому и учиться у него — он сам насмешливо предупреждал: «Не делайте под Маяковского, делайте под себя». Казалось бы, он из тех, кто вешает за собой кирпич: «Эй вы, задние! Делай, как я. Это значит — не надо за мной!» Подражать ему бессмысленно — выходит чистое эпигонство. Но есть одно, в чем он безусловный лидер и что вполне перенимается, — это интимное, иногда иронически-сниженное переживание истории, глубоко личное чувство к революции, к Родине, пережившей обновление (и не к Родине вообще — к имманентности, к месту, где родился). И в этой интимности, в этом одомашнивании великого, в этой патетической и притом насмешливой интонации у него были прямые последователи — двоих он успел заметить и вырастить лично, остальные учились у него заочно.
Вы спросите, конечно: а Семен Кирсанов? Но Кирсанов, в сущности, очень нормальный человек. Может, потому у него и не получилась поэма о пятилетке, которую он взялся продолжать за Маяковского (дерзновение чрезмерное и бессмысленное, потому что Маяковский собирался писать совсем не о пятилетке; пятилетка — лишь обозначение периода, который закончится без него. Нечто подобное написал потом Бродский: «Век скоро кончится, но раньше кончусь я». У Маяковского пятилетка имеет лишь тот смысл, что — «протопаем по пятилетке дней остаток»: ближайшая веха, которую он поставил себе пределом). Кирсанов многому научился у Маяковского, форма у него часто вторична, но по сути он замечательный лирик, автор прекрасной и очень страшной «Твоей поэмы», написанной на смерть жены, и замечательной «Поэмы поэтов», где ему удалось виртуозно перевоплотиться в семь разных поэтических индивидуальностей. Люди моего поколения росли на его последней книге «Зеркала», где были пронзительные предсмертные стихи на смерть жены и на собственную смерть — лучшее, что он написал. Человек он был изобретательный и сентиментальный, гораздо более разнообразный, чем Маяковский, и гораздо менее радикальный. Нет, главным учеником был не Кирсанов — который мало чему у него научился, а после перехода Маяковского в РАПП грозил соскрести с рук следы его рукопожатий, — и не Лев Кассиль, с которым он в том же тридцатом перестал здороваться и отказывался находиться в одной комнате, а мало кому памятный советский поэт Леонид Равич.
В шестом номере «Нового ЛЕФа» за 1928 год появился его рассказ в стихах «Безработный». Это произведение весьма удачное — Маяковский не только выловил письмо из самотека, но и опубликовал, прокомментировав: «Вы очень способны к деланию стихов» (добавив: «Если это действительно первое»). Интонация там в самом деле своя, не маяковская, да и сам жанр рассказа в стихах в советской поэзии редок, он требует хождения по весьма тонкой грани между поэмой и прозой, это не просто переписанный в рифму рассказ, а именно особый поэтический нарратив, экономный, со сквозными мотивами, с растущим напряжением, но без лирической неопределенности, той аморфности, которая в поэме почти неизбежна (почему Ахматова и не доверяла этому жанру, считая его отжившим). Равич замечательно нашел интонацию на стыке едкой насмешки и наивного, почти подросткового лиризма, и Маяковский, чей вкус безошибочен, его запомнил сразу и читал друзьям, гордясь по обыкновению чужим больше, чем собственным. Мы частично эту вещь процитируем, потому что она и хороша, и показательна: