Страница 98 из 119
— Но, может быть, когда-нибудь… — неуверенно сказал я.
— Ты всего лишь философ, — вздохнул он, — Или, еще того хуже, поэт.
Прошли годы. Я забыл те голоса. Мы достигли Марса — и Марс оказался всего лишь пустыней. Тяжесть безмерного разочарования придавила Землю.
Я не был среди тех, кто первыми ступили на Марс. Но не все ли равно, ведь когда их серебряная ракета, пронизав тощий слой облаков, снижалась над ледяными марсианскими пустынями, я тоже вглядывался в просторы этой планеты, и кто-то во мне, кто-то древний, неведомый, ждал — вот сейчас что-то вспыхнет, взору явится сверкающий город в зареве тысячи огней, в отраженном свете крохотного солнца.
Но ничего я не увидел.
И никто ничего не увидел. Марс был пустыней. Мы предвидели это, мы это знали, заранее рассчитали, доказали и проанализировали, и все же оказалось — почти никто ни среди команды корабля, ни на Земле в это не верил. Оказалось, даже тот, кто все это вычислил и проверил расчеты, надеялся, что допустил ошибку. Оказалось, миллионы прислушивались к небу в надежде уловить малейший необычный звук, чужой голос.
Вспоминаю радиограммы, которыми обменялись первая марсианская экспедиция и Земля. Переговоры были кратки и оттого драматичны.
— Ничего, — передали с Марса.
Молчание. Земля медлит, взвешивает каждое слово.
— Проверьте еще, — говорит она наконец. — У вас еще не может быть уверенности. Вы еще не успели осмотреть всю планету, квадратный метр за метром.
— Нет совсем ничего, — отвечал Марс. — Мы уверены. Здесь никогда не было жизни.
— Проверьте под почвой, — настаивала Земля. — В глубине океанов. Под песками, подо льдом.
— Ничего, — отрезал Марс.
И Земля умолкла. И нам, на Марсе, стало горько, потому что правы оказались мы. А на Земле еще шире распространилось безумие и отчаяние. Мнимые пророки богатели, предсказывая, что мы обречены навеки оставаться в одиночестве. И вот что написал я для одной газеты:
"Марс — пустыня. Огромная красная пустыня, которую золотит неяркое солнце, а по ночам — робкие лучи двух лун. Стылое море иссохло в пыль, лишь порою старый усталый ветер, свистя в трещинах скал, подобных полуразрушенным колоннам, поднимает на нем серую пену песка, или медлят на нем холодные мерцающие туманы марсианского утра. Ветер стар и утомлен, он только свистит, никогда ему не петь в обнаженных ветвях дерев. На Марсе нет деревьев. И лишь порой ночами отсветы и трепетные тени бесцельно бродят по белым тропам прожекторов; они похожи на странные мертвые деревья, наклеенные на черные экраны, и еще они напоминают мертвенно бледные и зеленые деревья Земли, те, что шумят и бушуют в бурю или мирно простирают ветви в часы затишья, сонные деревья память о Земле.
Но тени эти — лишь грезы, призрачные воспоминания древних равнин Марса".
Итак, мы завоевали Марс и два его спутника. Мы работали как одержимые. Предстояли уже не века, а тысячелетия исследований; и уже не только для внуков, но для себя мы жаждали звезд, которые так ясно и холодно сияли в небе Марса.
Однажды вечером мы слушали оркестр с Землимузыка звучала так, словно играл он здесь, в нашем воздушном пузыре. А потом между этим нашим жилищем и Землей прошла одна из марсианских лун, и несколько секунд мы только и слышали завывание и треск помех. И ждали, не смея вздохнуть, — так среди ночи, замирая, слушаешь, как кровь стучит в висках.
— Оркестры играют только на Земле, — промолвил Ласаль.
— Что ты хочешь этим сказать? — резко спросил Ферье.
— Сколько месяцев, сколько лет мы обшариваем небо и ни разу не поймали никаких передач, кроме как с Земли.
— А ты чего ждал? — спросил Ферье.
— Не знаю, — сказал Ласаль. — Крика, зова, голоса. Необъяснимой дрожи эфира.
Мы смотрели на этих двоих, уронив руки на колени, лица у всех осунувшиеся, усталые.
— Ты просто мечтатель, — сказал Ферье.
Я присмотрелся к нему: отрешенный взгляд запавших глаз, застывшие черты сурового лица в желтом свете кажутся особенно резкими… да, конечно, он и сам мечтатель! И я понял: как все мы, он мечтает не о Земле, он равнодушен к тому, что оставил позади, к текущему счету, который растет не по дням, а но часам, потому что он, Ферье, как все мы, занят самой опасной работой, до какой додумалось человечество, и не извлекает из этого ни малейшей выгоды; равнодушен и к долгому отдыху, которым сможет насладиться лет через десять, когда его вконец вымотают космос и синтетический воздух, каким мы дышим на Марсе; я понял: он думает о том, что хотел бы открыть и чего мы не нашли на Марсе, но, быть может, откроем на Сатурне или на, Юпитере, — о собратьях.
Тогда поднялся Юсс, Молодой, белокожий и светловолосый, и глаза светлые, — почему-то казалось, что ему трудно не отвести их, если встретишься с ним взглядом. И голос тоже у него был ясный, но неуверенный и звучал еще нерешительней оттого, что с нами Юсс разговаривал не на своем родном языке.
— Вчера я шарил на всех диапазонах и услышал такое, что шло не с Земли, — сказал он. — Ничего подобного я никогда еще не слышал. Это было похоже… как бы сказать… похоже на жалобу. А потом утихло. Я слушал, и мне стало страшно.
Он поднял глаза и тревожно оглядел нас, сидящих полукругом, но никто не засмеялся. Кто-то зашаркал подошвами, кто-то покашлял, но не засмеялся никто. И не встретив того, чего опасался — насмешки, — Юсс продолжал:
— Может быть, сегодня вечером попробовать еще раз. Может быть, я опять это услышу.
Белые, длинные, совсем девичьи пальцы его пробежали по клавишам настройки. Снаружи, в разреженном холодном воздухе Марса, беззвучно повернулись антенны.
В картонных раковинах громкоговорителей хрипло вздохнул ветер. Но летел он не над какой-то планетой, не над океанами Земли и не над полюсами Марса, он летел среди миров и не приносил с собою ни отзвука, ни зова, только свое же звездное эхо.
Мы ждали, недвижимые, охваченные смутной печалью, печальной тревогой оттого, что сейчас увидим, как горько обманется Юсс в своих надеждах.
Но оно пришло, и в первую минуту я не понял, что же это напоминает. Я мог бы поклясться, что никогда еще не слыхал ничего похожего. То был звук бесконечно низкий, глубокий, и не просто звук, а песнь, протяжный вопль, голос, полный невыразимого страдания, голос некоего духа, влачащегося в недрах пустоты, голос иного времени, иного мира.
Из громкоговорителя слышался шорох, будто моросил дождь. Радиопомехи. А голос… такой рев издавали, должно быть, плезиозавры, что обитали в теплых морях вторичного периода, подумалось мне.
А потом я подумал о Грандэне, мне представилось его озабоченное лицо, вспомнилось, что услыхал я тогда в глубине наушников, прижатых к ушам, точно морские раковины.
Но здесь, на Марсе, вдалеке от нашего Солнца, голос звучал гораздо более мощно, чем тогда на околоземной орбите.
Я порывисто зажал уши, как зажмуриваешься, когда слепит, я пытался больше не слышать этого далекого зова, искаженного, страдальческого, всепроникающего и зыбкого, этих хриплых воплей, завывания расплавленной материи, зловещего свиста.
Я пытался не искать в этом смысла, проблеска надежды, ибо знал: надеяться бессмысленно, ведь я на Марсе, в пустыне, и знаю, что во Вселенной мы одни. Я пытался… но тщетно.
А голос менялся. В нем было все меньше глубины, все больше металла, словно звучали какие-то небесные трубы. Слабее, слабее, и вот все пропало.
— Помехи, — сквозь зубы сказал Ферье.
Настала тишина, и тогда Ласаль коротко щелкнул переключателем, и к нам хлынула музыка Земли. Долгие минуты мы молчали, а на Земле трубач все разматывал нескончаемую, спутанную певучую нить.
Наконец я обернулся к Ферье.
— Нет, не думаю, — сказал я. — Помехи так не исчезают. Не думаю, чтобы это объяснялось так просто.
— Чего не знаю, того не знаю.
И Ферье возвел глаза к потолку в знак, что ему надоели разговоры на эту тему, а я подумал — просто он не желает признать, что ошибся, и не позволяет себе надеяться.