Страница 51 из 59
— Да ты все тут знаешь?!
— Из разговоров! Запомнить легко: Золотой. Рог, Змеинка — единственные названия! В знаменитых местах живешь, в таком городе, а недоволен! Я так всем завидую, кто хоть в Москве живет, хоть в Африке. Пусть не жить там, но интересно же посмотреть. А то в отпуске с огородами пурхаешься, с домом, глядь — некогда уж и ехать! И опять тебе дом да работа, работа да дом. Все тебя знают, всех ты знаешь — тоска. А в городе!..
— Ну что в городе, что в городе?! — вскинулся Роман. — Один раз никем не узнанный пройдешь, второй, третий, а потом так затоскуешь, хоть криком кричи.
— Так знакомься, дружи налево и направо, елки зеленые, что же ты?!
— Легко сказать! Я вот приду в свой таксопарк, со сменщиком пару слов скажу, кивну кому-то — все, разъехались-разбежались опять на весь день. Казалось бы — общая работа, интересы… Если нет между людьми чего-то основательного, коренного, общего навсегда, то как и дружить?
— Философия! Я, например, никогда на отсутствие друзей не жаловался — в армии, дома, в теперешнем поселке. Взять хоть сейчас: разве ты мне теперь не друг? А до утра поездим, так и вообще!
— Ну-ну, — снисходительно улыбнулся Роман Ревякин. Валентин нравился все больше — его правда. Завидны в нем и это молодое простодушие в понятии дружбы, непосредственность, умение и желание всему вокруг удивляться, радоваться. Наверное, так и надо жить — просто, открыто, нараспашку, стремительно принимая решения и никогда ни о чем не жалея. Только уже не получится так у Романа: пропал первый восторг перед городом, удивление, прошло ожидание необычного, чудесного, стушевались надежды на интересное будущее. Пришли терпение, понимание каких-то непростых жизненных вопросов, появился расчет времени наперед. Но разве равноценно все это утраченному, тому, что есть вот у Валентина?
Они еще много говорили о разном, объехали, кажется, все улицы города, все примечательные места, и в последний час работы Романа Валентин попросил подвезти его по адресу, что дала ему теща. Вот тут-то пришлось Роману удивиться, опешить, остолбенеть: разыскивался он, Роман Ревякин, в настоящем шурин Валентина или как там еще по-народному называют!
Сам-то Валентин такому повороту дела искренне обрадовался, обнял тут же Романа, стал тискать, захлопал по плечам тяжелой ладонью истинного молотобойца так, что внутри Романа что-то екало, и он съежился, как от страха…
До конца смены Роман отстаивался с машиной в каком-то переулке, молчаливо слушал рассказ Валентина о жизни своего дома, о всех домочадцах. Потом они сидели в его комнате друг перед другом (ни жильца, никого другого они, к облегчению Романа, не застали уже), пили вино. Поспали немного и еще немного выпили, пообедали всухомятку, молча — говорить уж, казалось, было не о чем больше, все переговорено раньше, ночью.
— Знаешь, Валентин, — прервал молчание Роман, — скажи дома, что ты не нашел меня здесь. Не смог, потому что город большой, а времени мало — придумаешь, что сказать!
— Да зачем это?!
— Какой все-таки ты еще молодой! — вздохнул Роман. — Так надо, так будет лучше, поверь мне.
— Да ладно, мне не трудно, только ведь Нина не поверит, съест меня со всеми потрохами, ведь ты ее характер должен знать. Она больше тещи мне все наказывала разыскать.
— Поверит не поверит — ее дело, — сказал Роман. — Может, скоро сам все объясню, хоть и не легко это.
— Я понимаю…
— Ничего ты не понимаешь, зятек, да и не ломай свою счастливую голову. Потопаем-ка лучше город досматривать, а то скоро тебе в дорогу…
Весенней ночью
Поздним вечером, дожидаясь сна, лежал один в послеоперационной больничной палате сорокапятилетний мужчина Иван Алексеевич Сысоев. Взошла полная мартовская луна, из форточки в изголовье кровати веяло запахами талого снега, еще чем-то весенним, давно знакомым на земле, родным. От внезапного волнения невольные слезы застилали взгляд — тогда вовсе исчезал сереющий потолок, погашенная электрическая лампочка на длинном шнуре от лунного света поблескивала будто еще ближе и ярче. От слез начинало сильно саднить и болеть под повязкой в больном глазу.
Сысоев сварщик — и однажды, обивая кирочкой свежий шов от окалины, он повредил левый глаз отлетевшим кусочком металлического шлака. Пробил зрачок. Сделали ему уже вторую операцию, но зрение не восстановилось. Лечащий врач Галина Николаевна уже нет-нет да и заведет разговор об удалении испорченного глазного яблока и протезировании. А оно, это яблоко, живое все-таки болит, ломится в орбиту!
И все же не эта беда лишает сна и больше всего тревожит сейчас Ивана Алексеевича: с женой не все ладно…
Вдруг не по-больничному громкие голоса послышались в коридоре у стола дежурной медсестры. Потом возбужденный говор переместился в операционную напротив палаты Сысоева, и он распознал среди прочих голос своего врача Галины Николаевны:
— Не Молчанов бы вам фамилию, а Балаболкин! Перестаньте же наконец разговаривать — мешаете операции! Не то и рот заодно зашьем!
— Ну да! У вас и ниток суровых поди нету! Молчу, молчу, а то с вас станется — зашьете что-нибудь не так… Что делать, если я человек веселый?
— Слишком, однако, веселый! А веселиться не с чего бы: били вас, видно, ногами, могли серьезно глаза повредить.
— Ерунда! Тут сердце разбито, а его не зашьете уж!
«Дурак!» — рассердился почему-то на неизвестного мужчину Сысоев и недовольно заворочался на своей постели: кончилось его одиночество — этого разговорчивого не в меру гражданина поместят, конечно, в его палату.
Между тем дело в операционной, видно, подходило к концу: пришла медсестра в палату и стала разбирать пустовавшую постель.
— Вот вам, Сысоев, и соседа послал господин несчастный случай, — сказала она. — Теперь все будет не так, как одному!
— Да уж будет! — усмехнулся Сысоев и спросил: — Сильно побили мужчину?
— Какой там мужчина! — отмахнулась сестра. — Под носом взошло, а в голове не выросло. Пьяный еще. Немного веко порвано, сосудики заштопали — заживет как на этом самом! У таких все заживает.
А потом под руки медсестра с Галиной Николаевной ввели высоченного парня с усами и бородой. Один глаз его был забинтован, под другим красовались обведенные зеленкой ссадины и кровоподтеки.
— О, да мы тут не одни будем! — обрадовался незнакомец и даже попытался руку подать Ивану Алексеевичу из-под руки Галины Николаевны. — Будем знакомы, папаша, меня Витькой Молчановым звать!
— Угомонитесь же! — почти умоляюще попросила врач. — Какой вы, право! Ложитесь и спите — отбой у нас давно, не нарушайте покой. И головой не вертите — швы могут разойтись.
— Не могли уж покрепче пришить? Сейчас всюду борются за качество.
— И за трезвость тоже!
— Ну все, молчу как рыба, виноват, товарищи женщины, спасибо за оказанную помощь! К 8 Марта я вам цветов принесу, только утром меня обязательно выпустите отсюда, иначе я сам удеру в чем есть.
— Будет утро, будет и разговор. Все. Я, право, устала с вами, Молчанов!
— Извините, простите, будьте великодушны! До свидания.
Медработники ушли, погасили свет. Но новенький и в темноте не успокоился.
— Ты прости меня, папаша, что я пьяный немного еще, но не в этом дело — злость гадская покоя не дает! Понимаешь, я из рыбацкой путины пришел, а моя жена, можно сказать, нового мужа привела себе! Представляешь?! Уже и заявление в загс снесли будто. Конечно, я за семь месяцев только три письма прислал, но ведь ишачил как проклятый, чтоб с ней же по-человечески все оформить, чтоб в свадебное путешествие и все такое… И откуда такие прыткие соплячки берутся, скажи! Другая жена моряцкая в отсутствие мужа губы красить перестанет, кольца поснимает, платья нового не наденет, а эта!..
— Так то жена законная, а тут «жена, так можно сказать».
— А разве в штампе все дело? Мы жили ведь, я не виноват, что у меня работа такая — в море!
— Не в штампе все дело, конечно, но женщинам по самой природе противна неопределенность. Ей ведь гнездо вить свое пора пришла, детей рожать — нужен крепкий дом, надежный человек.