Страница 2 из 11
«Трактует автор, — пишет Кравков о книге Петри, — о вопросе живом и интересном для всякого образованного человека вообще, а педагога в частности. Действительно, правильная постановка музеев едва ли не единственное средство спасения для истории ценнейших и невосстановимых памятников духовной и материальной культуры, бесследно и быстро стираемой новыми условиями жизни. А для будущего Сибири сохранение характерных черт ее бытового и хозяйственного прошлого не может не быть ценным. При современной бедности наглядных пособий каждая школа должна искать в музее систематизированные и централизованные хранилища учебно-показательного материала. Наконец, как мало мы знаем о своих сибирских музеях! А ведь знаменитые коллекции бронзы Минусинского музея имеют мировую известность, и, вероятно, многие удивятся, когда узнают, что в Иркутском музее можно полюбоваться оригиналами большинства известнейших русских художников…»
Ко всему прочему здесь звучит не только горечь упрека — как мало мы знаем! — но и гордость тем ценным, что успели сделать сибиряки.
К этому времени Кравков по праву считал себя сибиряком. Был неистощим в рассказах о Сибири, о ее людях и лесах, о ее животных и полезных ископаемых. Писатель был как-то откровенно безразличен к людям, равнодушным к Сибири, и нетерпим к тем, кто, живя здесь по многу лет, не желал к ней приглядеться или, того хуже, действовал ей во вред.
В дни, когда Михаила Пришвина отлучали от советской литературы на том основании, что он пишет преимущественно о нейтральной природе, Кравкова называли «наиболее реакционным писателем Сибири», потому что «он пытается работать на нейтральном материале — тайга, охота, бродяжничество», а «нейтралитет в наше время, — по-прокурорски грозно восклицал критик, — требует строжайшего расследования» («На литературном посту», 1930, N 15–16, с. 157).
Писательский путь Кравкова к передовому мировоззрению в сложнейшую эпоху войн и революций не был прямым и безупречным. Даже очень благожелательно относившийся к нему В. Я. Зазубрин писал в 1927 году (здесь факты из жизни Кравкова, как уже сказано, требуют проверки):
«Светлоглазый и светловолосый Максимилиан Кравков 18-ти лет от роду попал на каторгу Его молодая ненависть окрепла в железе кандалов и камне стен одиночки. Он один, вырванный из партийного коллектива, из коллектива тюремного (одиночка), должен был встретить угрозу смертной казни и четыре года просидеть за дверью, с которой никогда не снимался замок.
Кравков стал идеалистом, индивидуалистом. В своих рассказах он берет сильного одиночку, человека, выходящего на борьбу со зверем, себе подобным, или с целым коллективом. Пусть коллектив в конце концов своей тысяченогой пяткой раздавит смелого одиночку. Одиночка, даже вынужденный пустить себе пулю в лоб или проколоть сердце ржавым гвоздем, все же чувствует себя победителем. Он сам уходит из жизни, он никогда не дается в руки врагу. Он свободен. Какая цена этой свободе — дело другое. Сочувствие Кравкова всегда на стороне этого одиночки. Он рисует его сильным и дерзким.
Сибирь нужна Кравкову как препятствие (тайга, глубочайшие озера, бури, морозы). Он заставляет своих героев бороться не только с коллективом, но и со стихией. Сибирь Кравков любит, но, как чужеземец, старается одеть ее, дикую, в тонкие ткани романтизма». («Сибирские огни», 1927, N 1, с. 206).
Зазубрин был прав, когда утверждал, что Кравков, с ранних лет поставленный один на один с тупой и бездушной полицейской машиной самодержавия, а затем в ссылке — один на один с дикой природой, потребовавшей напряжения всех его сил, совсем не вдруг принял новые, не индивидуалистические социальные доктрины, не вдруг поверил, что можно изменить «человеческую природу» в его понимании. Видимо, отсюда идут и его политические ошибки в первые дни Октября, видимо, отсюда же увлечение героями-одиночками и его молитвенно-вычурное восприятие природы в первых произведениях: «Стою я, как в преддверии таинственной легенды об умерших богах, превратившихся в лес и каменья тогда, когда жизнь перестала быть сказкой…» Или: «Там, за плечами, осталась обычная суета… И сейчас я волен, как зверь, в этих каменных задремавших дебрях… Забытыми жертвенниками языческого храма вросли в подошву горы исполинские обомшелые камни…» («Из саянских скитаний»). Отсюда и его увлечение Гамсуном и Ибсеном, особенно пьесой «Строитель Сольнес», и любовь к трагедии Пушкина «Пир во время чумы» с подчеркнутым преклонением перед песней Вальсингама: «Есть упоение в бою…» Сложным и противоречивым был жизненный путь М. Кравкова, но в последние годы (Максимилиан Алексеевич умер 5/IХ 1942 года) он вырос в интересного и своеобразного советского писателя.
Зазубрин верно отметил то, что было главенствующим у Кравкова в 1922–1926 годы. Но он все-таки прошел мимо наметившегося перелома в творчестве писателя, возможно, еще не ясного для его современников.
В начале писательского пути Кравков рассказывал о ссыльных, живущих в глухих местах Сибири, о бродягах-приискателях старой закалки, вольно ищущих своего фарта. Его действительно интересовали одиночки, которые огромным напряжением воли побеждали природу или погибали, не вынося испытаний, им природой приуготовленных. Были среди них и политические заключенные, приговоренные к смертной казни. Автор не всегда был обеспокоен тем, кто именно эти люди. Он изображал обстоятельства, заставившие человека оказаться с глазу на глаз с неумолимыми стихийными силами природы или общества. Это мог быть человек крепкий и сильный, как Матвеич «Из саянских скитаний», или ослабленный многолетним одиночным заключением, как Василий Рыбин из рассказа «Два конца», мог быть и обыкновенный ссыльный, не приспособленный к жизни в тайге, как Андрей Иванович из рассказа «Таежными тропами».
Двое бегут в тайгу, чтобы спастись от контрреволюционных чехов, от колчаковцев. Один из них убил часового-чеха, попытавшегося его задержать; другой, Андрей Иванович, бежал из тюрьмы, где он сидел как заложник. Первый, видно, поопытнее и выносливее, в тайге ему не скучно и не одиноко, потому что он любит природу, умеет добыть и рыбу, и зверя.
«Вычеркнуты мы из списка обычной жизни и отдали себя горам, — рассказывает он. — А в душе моей словно грот кристальный, зажженный солнцем. Вчера даже ночью встал и радостно убедился, что я в царстве тайги… Я стою на камнях и, сквозь рваные окна лапчатой хвои, вижу, как дышут вечерним солнцем заречные склоны, вижу, как высокие облака застыли в побледневшей сини, замечаю, как рядом циркнул бурундучок и присел на колоде на задних лапках. Умерла тайга или вот-вот стряхнет свою извечную зачарованность и молвит страшное, по-человечьи?»
Человек явно испытывает большую радость и полное удовлетворение, и тут же, что очень характерно для раннего Кравкова, объединяет страшное в тайге, в природе с «человечьим».
Андрей Иванович, умный и общительный в обычных условиях, в тайге стал раздражительным, капризным, беспомощным, как ребенок, делать он ничего не может и настолько измучил себя, что его товарищ по несчастью признается: «Становится страшно, точно я присутствую при медленном умирании самоубийцы». Постепенно Андрей Иванович утратил контроль над собой, почувствовал себя заживо погребенным, замурованным в зеленой тюрьме. Нервы его не выдержали, и он бессмысленно гибнет, бросившись один на лодке в бурлящую стремнину неспокойной горной реки.
Кравков тщательно исследовал психику несколько абстрагированного от общественных связей человека, попавшего в безвыходное положение. Получилось это у него живописно, пластично, но без необходимой объемности и широты при изображении конкретного человека своего времени.
В рассказе «Медвежья шкура» (1925) двое ссыльных вынуждены пойти в тайгу и с риском для жизни убивают матерого медведя: им нужны деньги на покупку туберина — лекарства, необходимого тяжелобольному товарищу. А затем — свирепая простуда, усталость, а более всего нервное перенапряжение от пережитых опасностей, надломили силы одного из невольных охотников. Они едва-едва добрались до покинутой жителями деревушки, и больной остался в ней один до поры, пока его товарищ сходит за людьми и подводой. Ночь, которую провел в пустом доме больной, была для него ночью кошмаров, страхов, угнетенного состояния духа. Ему казалось, что кто-то, большой и таинственный, ломится в двери. Возможно, что в деревушку и в самом деле забрел кто-либо из таежных бродяг. Больного спасло и то, что дергавший дверь ушел, и то, что жар тела вовремя спал. Иначе… иначе все могло закончиться так же трагически, как у героя рассказа «Таежными тропами».