Страница 3 из 24
– Нас найдут, – твердо сказал он. – Нас уже ищут. Нам лишь надо не замерзнуть.
Легко сказать. У него вдруг заныла спина, надорванная во время верпования барка «Пальметто». Муравьев усмехнулся, вспомнив это новое для себя слово «верповаться». Верп – так называется небольшой якорь, который завозится вперед на шлюпке, а корабль подтягивается на нем с помощью кабестана, или шпиля. Кстати, тоже новые для него слова. Это делается, когда надо сняться с мели или в полный штиль на мелководье. «Пальметто» попал в штиль, и Муравьев приказал верповаться. Матросов было всего пятеро, и пассажиры, штабные и чиновники, все, кроме Катрин, занялись этой нудной и тяжелой работой. И князья Оболенский и Енгалычев, и офицеры Ушаков и Медведев, и совсем молодые юнкер Раевский и Мишель Волконский, и другие чиновники… И нижние чины, разумеется. И сам генерал-губернатор половины России, Восточной империи, как в узком кругу называли край, раскинувшийся от Енисея до Берингова моря, сам генерал-лейтенант Муравьев, кавалер многих орденов, наравне с другими крутил за вымбовки скрипучий неповоротливый шпиль, выбирая мокрый якорный канат…
Он откинулся на спину и стал смотреть на белесое пятно в бегущих облаках. «Мчатся тучи, вьются тучи, невидимкою луна…» – легкой порошей прошуршало в голове. Плохо, что «мутно небо, ночь мутна», в такую погоду можно рядом пройти и не заметить занесенные снегом неподвижные тела. В том, что очень скоро они будут неподвижны, Муравьев не сомневался: слишком много сил отняла схватка с волками и последующее ковыляние – иначе не скажешь, именно ковыляние – по рыхлому снегу. Ах, если бы вдруг метель унялась и луна засияла во всей полноте! Господи, ты же всесилен, не допусти несправедливости…
И, словно по мановению услышавшего мольбу Всевышнего, облачная пелена разорвалась, обнажая пышнотелую ночную красавицу, которая вдруг вспыхнула ярким желтым огнем, превращаясь в солнечный диск, сияющий в окне гостиной в тульском доме Муравьевых.
…Генерал-майор, за неширокими плечами которого были три военных кампании и многолетнее командование отделением Черноморской линии, заполненное схватками с немирными кавказцами, а в перерывах между ними – суровой жизнью в разбросанных по болотистому побережью крепостцах, этот крутой нравом, порою своей вспыльчивостью наводящий ужас на подчиненных офицеров, мрачноватый человек в присутствии жены всегда чувствовал себя глупым романтическим мальчишкой, до восторженного холода в груди влюбленным в ее каждую черточку, каждый жест, каждый взгляд… Он постоянно ловил себя на этом, иногда снисходительно посмеиваясь, иногда беспощадно издеваясь над собой, но ничего поделать не мог. Да, по правде говоря, и не хотел: слишком дорога она ему была, юная Катрин де Ришмон, – бывшая Катрин де Ришмон, поправил он себя, – а с нынешнего, 1847 года, января Екатерина Николаевна Муравьева, супруга, ради него, небогатого русского дворянина, без колебаний сменившая католическую веру на православную, оставив благословенную Францию и родителей, со слезами провожавших единственную дочь в далекую холодную Россию.
Вот и сейчас его умиляла утренняя идиллия: Катрин играет на фортепьяно романс «Я помню чудное мгновенье», а он стоит рядом, опершись локтем о верхнюю крышку инструмента, напевает слова. Его не смущает, что у него нет никакого голоса, что иногда он фальшивит, вызывая озорную улыбку на прелестных губках жены. Ему радостно вдыхать легкий аромат ее каштановых волос, собранных на затылке в небрежный узел, любоваться нежным одухотворенным лицом и высокой грудью, прикрытой кружевами шелкового пеньюара… Он непроизвольно зажмурился: все тело пронзило током от нестерпимого желания зарыться лицом в эти кружева и целовать, и… Все-все-все, остановил он греховные мысли и краем глаза в стоящем в углу венецианском зеркале увидел себя – невысокого, с румяным лицом и курчавыми рыжеватыми волосами, в «николаевском» темно-зеленом мундире с генеральскими эполетами, – готового к службе тульского губернатора. Он вздохнул: идиллия кончилась.
Раздался осторожный стук в дверь, и Катрин на полутакте остановила игру, взглянула вопросительно на мужа.
– Это, наверное, Вагранов, – сказал по-французски Николай Николаевич. – Прости, дорогая, я должен идти.
Катрин улыбнулась, протянула руку, он склонился для поцелуя над ее тонкими пальчиками, но она вдруг обняла его голову другой рукой и прижала лицом к кружевам, именно так, как ему хотелось. Задохнувшись от мгновенного восторга, он приник к ним губами, пытаясь добраться до кожи, но Катрин засмеялась, поцеловала в макушку и легонько оттолкнула:
– Идите, мой друг, идите. Вас ждет Иван.
Катрин еще плохо говорила по-русски, мало знала слов, поэтому наедине с мужем они общались на французском, но в присутствии посторонних, не понимавших иностранной речи – да того же Ивана Вагранова, личного порученца генерала, – считала неприличным изъясняться не на русском, поэтому больше молчала и слушала. И муж никак не мог заставить ее называть его на «ты» даже наедине. Да, разумеется, европейское аристократическое воспитание, но Муравьев чувствовал, что между ними иногда повисает что-то вроде прозрачного занавеса, не позволяющего их душам слиться воедино. Нет, ночами все было прекрасно, изумительно по раскрепощенности, взаимной бесконечной нежности – ощущение занавеса возникало днем, чаще всего во время самого пустяшного разговора.
Он, вообще, до сих пор с трудом представлял, как это могло случиться – невероятное по стечению обстоятельств знакомство с Катрин позапрошлым летом, путешествие с ней в Париж, а затем к Французским Пиренеям, в крохотный «родовой замок» де Ришмон – утопающий в зелени обыкновенный двухэтажный дом, пристроенный к старинному, времен альбигойцев, круглому донжону, оставшемуся от настоящего замка.
В Ахене, на водах, их, русских, было всего трое: генерал-майор Муравьев, поручик Голицын и рязанский помещик Дурнов. Генерал и поручик лечили ранения, полученные на Кавказе в разное время и в разных местах, однако похожие до странности. У поручика пуля повредила кости левого предплечья, у генерала (правда, тогда Муравьев был всего лишь подполковником) – правого. Наверное, причина похожести крылась в том, что обоих ранило во время атаки, когда всякий уважающий себя русский офицер идет впереди подчиненных, указывая приподнятой и вытянутой вперед саблей направление удара. Не случайно же пули входили у локтя и выходили у плеча, а Голицын был как раз левша и саблю, естественно, держал в левой руке. Что же касается поврежденных пулями костей, то тут уж кому как повезло. Голицыну приходилось теперь учиться все делать только правой рукой, поскольку левая отказывалась слушаться, а у Муравьева была перебита локтевая кость и повреждены сухожилия, сгибающие пальцы. Кость, разумеется, срослась, рана затянулась розовой гладкой кожей, а пальцы… пальцы надо было каждый день разминать, массировать и заставлять сгибаться. Кое-что уже получалось, но, тем не менее, он учился писать левой, и довольно успешно.
Как бы там ни было, но похожесть ран быстро сблизила военных, несмотря на разницу в чине и возрасте – генерал заканчивал год тридцать шестой, а поручик только-только начал двадцать третий, – и они решили поселиться вместе. Это было дешевле в два раза, а за границей, как известно, каждая копейка на счету. Квартира состояла из трех комнат и стоила в сутки семь франков, или без четверти два рубля серебром. Да за каждый сеанс минерального душа приходилось отдавать три франка – дорого, но что поделаешь: Муравьеву надо было избавляться от последствий лихорадки, которую юный тогда подпоручик «заработал» в Варне, во время Турецкой кампании 1831 года, и которая вот уже пятнадцатый год проявлялась в периодической слабости и стесненности в груди.
Из тех же соображений экономии к ним напросился и Дурнов, двадцатипятилетний рыжекудрый крепыш. Офицеры хотели было отказать штафирке, но, увидев умоляющие голубые глаза при открытой белозубой улыбке на широком добродушном лице, согласились и ни разу не пожалели об этом. Дурнов оказался компанейским человеком, умеющим восторженно слушать суровые воспоминания воинов и рассказывать забавные истории о своих любовных приключениях в деревенской глуши. Из-за этих приключений маменька и отправила его «охладиться на водах», вот только денег дала всего ничего, дабы не искушать любимое чадо амурными похождениями в Европе: знала, старая, что, в отличие от рязанской деревни, тут за все надо платить.