Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 71



Ладно. Зажили мы в хорошем тепле. А к хорошему непременно прилипает веселящее душу настроение. Так вскоре и произошло. Объявили, что лучших по успеваемости и поведению будут принимать в пионеры. Вопроса — вступать не вступать — для меня не возникало. Учеником я числился примерным. (Не сказать бы что и по поведению. Ну, не на пятерку, точно). Маме пришлось изрезать на галстук белую коленкоровую занавеску с кухонного окна. Еще мама дала мне пару рублей, послала в сельмаг за анилиновым красителем-порошком. Красного не оказалось. Я купил бордовый, и коленкор занавески обрел все же пролетарский, революционный цвет.

Принимали в пионеры нас в жарко натопленном, просторном и длинном коридоре большой школы. Выстроили всю пионердружину. В сторонке почтительно и строго стояли директор, завуч и учителя. Командовала всем молодая пионервожатая в шелковом галстуке и белой кофточке. С тремя красными лычками на рукаве: знаки различия председателя пионерской дружины — деловито суетился Юрка Шенцов.

За печкой, в дальнем углу коридора, просипели звуки горна, ударил барабан. Это предвещало вынос знамени дружины. Потом опять раздались сухие звуки горна, не отстала и барабанная дробь. Вынесли большое, с золотистой бахромой и кистями, полотнище.

Мы, вновь принимаемые, стоим перед строем. Еще без галстуков. Волнуемся…

Из всего ритуала пронзительно запомнится — на всю жизнь! — этот нещадный стук барабана и сухое карканье горна.

Потом все смолкло. Мы застыли по команде «Смирно». Пионервожатая стала читать текст клятвы. Мы повторяли эту клятву: предложение за предложением, чувствуя холодок и торжество момента. Потом нам начали повязывать галстуки. Брали их из общей коробки, чей попадется под руку. Мне достался мой собственный — из кухонного коленкора. Бордовые концы галстука от жары, наверно, свились, будто сухие стручки гороха. Но ничего.

Пионервожатая управилась с повязыванием галстуков и вскинула руку в салюте: «Юные пионеры, за дело Ленина-Сталина будьте готовы!»

— «Всегда готовы!» — и мы вскинули ладони в пионерском приветствии так, как учили на репетициях.

Из всех поздравительных слов (а их говорили и директор школы, и завуч, еще какие-то взрослые) я не запомнил ничего. В памяти остался вынос знамени. Почему-то было жалко — уносят знамя…

В пионеры приняли и нашу новенькую. Она стояла рядом — при шелковом галстуке, как у председателя дружины Юрки Шенцова и старшей пионервожатой.

В пылающий алым, красным и бордовым наш класс, тесноватый, но теплый, Анастасия Феофановна принесла среди зимы невиданные нами фрукты — мандарины. Аромата хватило на всех, когда она освобождала плоды от оранжевых кожурок. Досталось и по дольке на каждого. А вслед за мандариновым праздничным уроком, ко второму уроку в классе появился сын нашей учительницы — отпускной артиллерийский капитан с золотыми погонами и с наганом в кобуре на поясном ремне. Настоящим, понятно, наганом. Капитан построил нас в пустой просторной комнате, где недавно сидели третьеклассники, и взялся обучать нас военному делу.

— Р-равняйсь! — вскрикивал капитан и скрипел портупеей. — Голову надо повернуть направо так, чтоб была видна грудь четвертого в строю человека! Всем ясно?

Оглушенная, ошарашенная мальчишеская наша орда, вперемешку с девчонками, впервые в жизни построенная по росту, по ранжиру, неловко топталась в подшитых, кривых, до безобразия стоптанных пимах местной катки, привычных к пинанию конских глыз, к самодельным лыжам, конькам-снегуркам. А капитан явно красовался. Конечно, в ту пору мысли такие и не могли возникнуть в нас никоим образом. Уж больно необычен, праздничен был этот урок посреди завывающей за окном метели. Небывалое дело: в классе офицер! Да еще с наганом!

— Смирна-а! — гаркал капитан. И далее, усмехнувшись, ронял не столь энергичное. — Вольно. Не расходиться. Можно ослабить ногу, перевести дыхание…

Скрип новеньких отпускных ремней и хромовых сапог оскорбительно оборвал бряк колокольчика. Капитан перепоясал шинель скрипучим ремнем, поправил кобуру с наганом, воздвиг на место головной убор, сверкнул золотом погон, козырнул, растаял за дверьми, в снежной замяти.

Словно ангел с небес, махнувший белым крылом, просиял он в наших спаренных классах, взбудоражил мальчишеские думы. В скудную пору. В глухом селе. В сибирской стороне, далекой от свершаемых в мире событий.

А события катились к нам со всей неотвратимостью, наполняя жизнь новыми реалиями. Как говорят, на что сподобится Господь Бог, пошлет ли нам благость или наказание. И вот во время больших зимних каникул возник в нашем доме, оглашая его крестовое пространство, младенец. Братец новый. Вечером, когда вернулся с работы отец, им было сказано, что родился Петруха. Мы тотчас усвоили, что Петруха не просто «шуры-муры», а имя дитю дается в честь Петра Первого. Знаменитого русского царя-императора!



Это будет вечером, когда еще круче завоет метель. Окрепнет холод — предвестник Рождества Христова, крупно вызвездится небо. А днем, точней с утра, мама, пугливо вздрагивая и хватаясь за выпуклый живот, настоятельно скажет мне: «Из дома никуда не отлучайся, вдруг понадобишься!»

Что ж, и я проникся сказанным мамой, вначале помышляя усвистнуть из дома — на сугробы к каникулярным друзьям,

К вечерним сумеркам короткого январского дня, зачитавшись у морозного окна, услышал вскрики матери. Выбежал в куть. Мама спускалась по приступкам печи на голбчик. Ломаясь в пояснице, поспешила с оханьем в горницу, к сундуку, достала из него чистые тряпицы, полотенце. Присела на крышку сундука, громко вскрикивая, напугав и меня, и метнувшегося из комнаты кота.

— Чё смотришь, Коля, беги за Анной Андреевой, скажи, чтоб строчно шла к нам…

Соседка — околоточная повитуха, одолев за мной перемет дороги, не мешкая с голиком у крыльца, кой-как сбив с обуви снег, вбежала в горницу. Там уже, уцепившись в спинку кровати, заняла свое место — непременное, привычное! — наша мать-роженица…

Зимняя пора наступившего пятьдесят третьего года потекла с тех минут не столь под завывания январских, а потом февральских вьюг, сколько под знакомый скрип зыбки, вздохи комбайновой пружины, вновь надетой на крюк матицы в кути, а вечером обычно переносимой к кольцу горничного потолка. Петруха родился! А нянька — вот она, девятилетняя, подросшая, опытная, я — сам. И никуда тут не денешься.

К началу марта улеглись метели. Они всегда стихали в эту пору. Весна приспевала без задержек. Синий свет конца февраля уже сулил тепло. Плавно перетекали блики солнца с березовых вершин ближних колков на крыши домов, покрывая сугробы наждаком наста.

В полдень, закинув бумазейную сумку с тетрадками и учебниками на плечо, шел я накатанной санной дорогой в школу. Вот-вот должна вывалить на улицу первая смена учеников — с ором и потасовками. Но никто не выкатывал. Улица (по ней в прежние дни непременно пролетали дровни, розвальни, начальственные кошевки) сейчас пустовала.

Пустовало и небо. В нем должна была пролететь сорока. Никого. Даже стайка воробьев, падая обычно с крыши пригона на сенную труху санного пути, отсутствовала. Но шел навстречу, размахивая такой же, как у меня, тряпичной сумкой, Шурка Кукушкин.

— Не учимся сегодня! По домам распустили…

— Как распустили? Врешь, Шурка.

— Ниче не вру. Сталин умер… Вот.

Сказал, будто ударил. И на углу нашей школы, на доме напротив, где сельсовет, увидел я флаги — кумач и черные ленты.

Сталин умер. Как это умер?! Не может такого быть. Вообще быть не может, чтоб Сталин и — умер.

Улица продолжала пустовать. Пустовали и окна домов. В иной день едва ли не в каждом окошке можно заметить чей-то любопытный взор, отодвинутую занавеску, цветущую герань. Сейчас все пустовало. Пусто и горько холодело в груди.

Я вошел в нашу маленькую школу, где уже собралось больше половины ребят. Девочки окружили учительницу. Траурным квадратом смотрела черная классная доска. Мальчишки (а нас всегда меньше всюду, кроме как на войне) стояли возле географической карты. К ребятне я и на правился. Тихо. Но в томительной тишине четко, металлическим голосом кто-то сказал, что «в большой школе все ревут, а завуч сказала, что теперь на нас американцы полезут». Потом в тишине раздалось, что «у нас есть водородная бомба и она сильнее американской, атомной». Кто это сказал? Может быть, я тогда и произнес.