Страница 47 из 53
Они ели мороженое и смотрели на посетителей, которые приходили, уходили и были заняты только собой. Они же были слишком измучены, чтобы заниматься собой. Они понимали: сейчас, сию минуту или завтра, послезавтра боль возвратится, источит, истерзает тебя вконец. Пока что им была дарована передышка — от усталости они отупели. Они с готовностью помогли ребенку извлечь закатившийся под их столик мяч, вежливо выслушали извинения мамаши; суетливому толстяку, назначившему на сегодня в этом кафе грандиозный едет родни из ближних и дальних краев, они с улыбкой разрешили взять третий, лишний стул и пододвинуть его к длинному семейному столу.
А сами молчали так упорно, что им стало страшно, хватит ли у них духу когда-нибудь заговорить. И сидели так неподвижно, что казалось, у них не будет сил сдвинуться с места.
Оба уже твердо знали, как поступят дальше, но что сделают сейчас — не знали.
За семейной трапезой становилось шумно:
— Официант! — надрывался суетливый толстяк.
Единственная официантка не знала, куда раньше бежать. Она со всех ног бросилась на зов нетерпеливого посетителя.
— Мы специально вытребовали сюда дядюшку из Восточной зоны. По-вашему, мы его звали, чтобы показать, как у нас отвратительно обслуживают посетителей? — накинулся тот на нее.
— Из Восточной зоны? — быстро переспросила официантка и посмотрела на дядюшку. Он приехал из деревни и парился в парадном синем костюме. — Из какого города?
— Из Германсдорфа, — ответил старик.
Официантка покраснела. Не может быть!
Ведь она сама из тех же мест. Она подошла сзади к приезжему гостю, обхватила спинку его стула, что ей совсем не полагалось бы делать, но радость пересилила еще не въевшуюся в нее муштру. Нет, ее деревни он не знает. Но с ее земляком Ширбахом они вместе служили в армии. Официантка вдруг живо заинтересовалась Ширбахом, о котором ни разу не вспомнила с тех пор, как уехала из деревни.
— А как урожай? Хороший?
— Мог бы и получше быть в нынешнем году.
— Но вы поедете обратно?
— А как же! Куда мне еще ехать?
— Послушайте, фрейлейн, — прервал их суетливый толстяк. — По-человечески я вас вполне понимаю. До чего же тесен мир! Даже свободный мир, — он хихикнул. — Однако ваш земляк пропадает от жажды.
Девушка заспешила. Убегая, она пожаловалась старику:
— Верьте мне, мужчины нынче такие, что ни об одном доброго слова не скажешь…
Рита откинулась на спинку стула. Господи, уже луна взошла! На светлом зеленоватом предвечернем небе виднелся почти прозрачный, наполовину выщербленный диск. Вокруг него скоро начнут собираться ночные тени, но пока их нет и в помине.
После того как луна незаметно для них стала видимой, изменился и воздух. Теперь дышалось легко, слишком легко. Даже не чувствовалось, что дышишь. Хотелось вобрать побольше воздуха в легкие, чтобы не задохнуться в этом безвоздушном пространстве, где каждый был предоставлен самому себе и не мог поделиться с другим ни радостью, ни горем.
Город оглох, онемел и, сам того не замечая, словно вдруг ушел под воду. Высоко в небе тусклым отблеском живого мира светила луна. А кругом ни звука, ни огонька. Только световые рекламы время от времени вспыхивали загадочными головоломками: Саламандра вне конкуренции — Пользуйтесь услугами Некермана — 4711 незаменим.
Наступал тот неверный час, когда все кошки становятся серы.
На застекленной веранде тишина стуком дождевых капель отсчитывает секунды.
— Дождь кончается, можно идти, — говорит Шварценбах.
Но оба не двигаются с места.
— Иногда я задаю себе вопрос, можно ли мерить мир нашей меркой, — говорит немного погодя Рита. — Меркой добра и зла? Может, он попросту такой, какой есть, и больше ничего?»
«Какой тогда смысл в том, что я не осталась у Манфреда? Тогда, значит, всякая жертва бессмысленна. Недаром он говорил: игра всегда одна и та же, меняются только правила. И над всем царит улыбка авгуров…»
Шварценбах понял ее мысль, но и он отвечает не прямо.
— Знаете, почему я пришел к вам сегодня? — говорит он. — Мне хотелось узнать, нужно ли всегда и при всех обстоятельствах отстаивать очевидную для тебя правду.
— Вы хотели услышать это от меня?
— Да, хотел и услышал, — говорит Шварценбах.
— Что случилось? — изумляется Рита. — Почему вы вдруг усомнились в этом?
— Я почувствовал, что почва уходит у меня из-под ног, — с полной откровенностью отвечает Шварценбах. — Понимаете, все, как нарочно, сошлось разом.
Он напечатал в педагогическом журнале статью о догматизме в преподавании. Раскритиковал там неправильную методику некоторых педагогов, в частности у них в институте. «До сих пор кое-кто еще пытается предписывать, вместо того чтобы убеждать, — писал он. — Нам нужны не начетчики, а социалисты».
— Правильно, — подтверждает Рита. — В чем же тут можно сомневаться?
Шварценбах улыбается. Он заметно повеселел. И статья и все, что за ней последовало, уже не удручает его. Те, кого это задело, конечно, стали его упрекать: зачем писать об этом именно сейчас? Ты же знаешь, у нас особое положение, при котором недопустимо говорить все, что вздумается. Разумеется, не обошлось и здесь без Мангольда. Он решил, что настал благоприятный момент. «Шварценбах всегда был склонен к гуманистическим бредням», — заявил он.
У тех, кто его обвиняет, больше власти, чем у него, думает Рита. Словно угадав ее мысль, Шварценбах говорит:
— Пусть себе устраивают собрания и прорабатывают меня. А я вспомню, как жадно вы, Рита, домогаетесь правды, и скажу: да, конечно, у нас сейчас особое положение. Мы наконец-то созрели для того, чтобы смотреть правде в глаза. Хватит выдавать трудное за легкое, черное за белое. Хватит злоупотреблять людским доверием. Это самое ценное наше завоевание. Тактика — да, конечно, но лишь такая тактика, которая приводит к правде. Ведь социализм не магическая формула. Иногда нам кажется, что, меняя название, мы изменяем суть. Сегодня вы мне подтвердили: только правда, голая, чистая правда — надежный ключ к человеческой душе. Зачем же добровольно отказываться от такого явного преимущества?
— Что вы! — с испугом протестует Рита. — Вы вкладываете в мой рассказ слишком серьезный смысл.
Шварценбах смеется.
— Я понял вас, как надо, — говорит он.
Наконец он все-таки встал. За окном совсем стемнело. По холлу проходит медсестра и зажигает свет. Она заглядывает к ним, здоровается и идет дальше. Теперь они оба прислушиваются к царящей в доме тишине. Затем Шварценбах спрашивает:
— Вы проводите меня до автобуса?
Рита не отвечает. Она не слышала его вопроса.
— А теперь выпьем вина, хорошо? — предложил Манфред.
Рита кивнула. Она смотрела, как он берет бутылку из рук загнанной официантки и сам наливает в рюмки зеленовато-желтое вино — уже по цвету можно было сказать, что оно легкое, терпкое и ароматное. Лунное вино, подумала Рита. Ночное вино. Вино воспоминаний.
— За что будем пить? — спросил он. Не дожидаясь ответа, он поднял рюмку. — За тебя. За твои мелкие заблуждения и за их крупные последствия.
— Мне не за что пить, — сказала она. За что-нибудь ей пить не хотелось.
Допив бутылку до дна, они ушли из кафе, где все еще пировало семейство суетливого толстяка. Они дошли до обширной круглой площади, удаленной от центра и почти безлюдной в этот час. Остановились на краю тротуара, словно не решаясь нарушить ее покой. На площадь падал странный свет — многоцветная гамма тонов. Они невольно посмотрели вверх — как раз над их головами и наискось, над всей пустынной площадью, пролегла граница между дневным и ночным небом. Дымка облаков тянулась с ночной, уже посеревшей половины на еще светлую сторону, дневную, где разлились неземные краски. Понизу — или поверху? — еще виднелся прозрачный зеленый тон, а где-то совсем далеко сохранилась даже глубокая синева. Тот клочок земли, на котором они стояли, — каменная плита тротуара величиной не больше квадратного метра — был обращен к ночной стороне.