Страница 27 из 53
— Вот так, — продолжал Вендланд. — Три года я пробыл в Сибири на руднике. Нелогично, не правда ли? Можете мне поверить, то же думал и я. На стене возле своей койки я выцарапал «Неужели я для этого унес ноги?» Не знаю, конечно, что делал бы я здесь. Но там меня послали в конце третьего года в антифашистскую школу. Вернувшись, я сразу же вступил в СНМ. Кстати говоря, мой приятель, с которым я вместе добирался домой и который своевременно выбросил пистолет, давно уже удрал… Может быть, логика того или иного события становится ясной не сразу и не сверху, а в зависимости от его исхода?
Манфред подумал: сейчас начнется знакомая песня. Он все-таки не удержится от агитации.
Манфред поднялся.
А может быть, Вендланд знает о нем больше, чем ему хотелось бы, и ловко заводит разговор на эту тему? Но что именно он знает? Разве ему, Манфреду, есть что скрывать?
— Ну, мне пора, — сказал он. — Вы затронули действительно очень интересный вопрос.
Вендланд удивленно взглянул на него. Но тут Манфред порывисто протянул ему руку — к чертям это вечное недоверие! — и повторил уже гораздо сердечнее:
— Мне действительно было интересно. А напоследок… примите все-таки мои поздравления.
На улице еще светило солнце, бледное и словно обессиленное. Выйдя, они невольно зажмурились. Здесь же, у дверей ресторанчика, распрощались и разошлись в разные стороны.
Между тем кончается год. Время уже не скользит незаметно, его плавное течение прервалось. Пришли длинные, до краев переполненные тяжелой дремотой ночи и куцые дни.
регламентированные предписаниями врачей. В прошлом остались и неудержимый бет времени, и — бесконечная смена картин.
А то мгновение, когда все кругом словно остановилось и мы, посмотрев друг на друга, пожелали, чтобы замерли даже стрелки часов? Это случилось на званом вечере у твоего профессора, помнишь? В самом конце вечера. У того профессора с безупречным пробором. Но ведь не это же главное в человеке! Конечно, нет! А о чем мне вспомнить, когда я пытаюсь его себе представить? Вспомни-ка его жену. Эту стройную блондинку много моложе своего супруга, которая бурно восторгалась им всегда и везде? Ах боже мой, все это я как-то позабыла…
Из-за этого вечера мы остались на рождество в городе. А я мечтала уехать в деревню. Может, вовсе и не существует огромных сверкающих зимних звезд? Может, я их никогда и не видела? Но в мечтах мне грезилось, что они каждую ночь между рождеством и Новым годом стоят над моей деревней и над лесом.
Воспоминания обманчивы, они не очень-то годятся в беспристрастные свидетели. Но что наверняка было, так это зловещий ветер перед рождеством, атаковавший город со всех сторон. Он рвал его, словно голодный пес свою добычу, он вламывался в дома. А потом где-то обрел покой… Эта тишина в дни праздников, эта скука, разлившаяся по улицам вместе с нарядно одетыми людьми! Неужели это и есть то, к чему готовятся задолго, — праздник? Им едва удавалось скрыть друг от друга разочарование.
Ехать к профессору на машине никак нельзя, во всяком случае на такой, как у Манфреда. Невозможно даже представить ее себе рядом с блестящими автомобилями других гостей перед профессорским домом. Уж лучше идти пешком. Пожалуйста, я согласна. Но откуда у других новые машины при вашей зарплате? Они больше заботятся о внешнем лоске, вот и все.
Возьми, к примеру, жен доктора Зейферта и доктора Мюллера. Сколько внимания к мелочам! Ну, этому я никогда не выучусь…
Первые полчаса все болтали только о машинах. Профессор был выдающейся фигурой, однако это вовсе не значит, что он и человеком был выдающимся. Попросту говоря, он был тщеславен. Крупный химик. Манфред описывал ей минуты, когда он с гениальным вдохновением обобщал их совместные усилия. Но больше всего на свете любил он самого себя. Свой успех. Свою славу. А разве не уверен он, что успех обеспечит ему и всеобщее восхищение?
— Да, да, вот уже тридцать лет я вожу собственную машину. Вы и представить себе не можете, господа, на что способна моя малолитражка!
Его супруга, златокудрая лисичка, подхватила: он, как всегда, слишком скромен, он забыл упомянуть о премиях, полученных на гонках, когда мы еще были только помолвлены.
Тут все разом заговорили о скромности профессора, а он стоял, подняв обе руки, словно капитулируя перед превосходящими силами, впрочем, не безоговорочно.
Но разве дело в профессоре?
Рита впервые видела Манфреда среди его коллег — собралось больше десятка гостей, — и если спросить у нее, внимательно ли пригляделась она к этому обществу, она должна будет честно ответить: нет. Время ярче осветило картину того вечера, оно позволило разглядеть ее в разных измерениях. Тогда Рита была лишь удивлена, и только последующие события придали ее удивлению гневную окраску, и гнев ее, говоря откровенно, был несколько даже преувеличен.
Присмотрись она внимательнее, она заметила бы, что порой в отрешенном взгляде профессора, когда он останавливался на том или ином из его учеников, сквозила печаль, хотя он тут же, сделав видимое усилие, брал себя в руки. Возможно, он говорил себе, что ученики у тебя такие, каких ты заслужил. Он дружелюбно поглядывал на Манфреда, чаще, чем это могло бы понравиться доктору Зейферту и доктору Мюллеру. Рита обратила на это внимание Манфреда, но тот сделал вид, что ничег-о не слышит, — он чокался с супругой профессора. Ни разу не пожал он Рите тайком руку под туго накрахмаленной белой скатертью. Ни разу не улыбнулся только ей, ни разу не глянул только на нее.
Рита вынуждена была поддерживать разговор с Мартином Юнгом. Он случайно в этот день оказался в городе, и хоть не принадлежал к «узкому кругу», но ради Манфреда был приглашен к профессору. С знаменитым ученым у него ничего, кроме работы, не было общего. Наблюдать его в обществе, скованном тысячью условностей, — истинное удовольствие! Мартин так и искрился насмешкой.
— Идолопоклонство! — шепнул он Рите.
Что он имеет в виду? Что они — Манфред, и этот Мюллер, и этот Зейферт — поклоняются идолу? Неужели Мартин рискнул так резко критиковать своего друга? Или просто хотел намекнуть: все они поклоняются высшему авторитету? Но какому? Науке?
Слово «наука» особенно часто слетало с уст Зейферта. Ему, правда, не раз напоминали, чтобы он не забывал условия: нынче вечером никаких деловых разговоров! Но о чем же, в конце концов, и говорить доктору Зейферту?
Это был долговязый, костлявый человек с тщательно сделанным пробором в неопределенного цвета волосах и тщательно выбранной супругой. Что касается самой супруги, то она, казалось, страдала хроническим дурным настроением и не в состоянии была это скрыть. Но ведь замуж за Зейферта она вышла по собственной воле и никого не имела права винить в этом.
Зейферт принадлежал к тому поколению, которое с самого начала было втянуто в войну и сильно поредело: оставшиеся в живых вынуждены были приложить огромные усилия, чтобы обрести под ногами твердую почву. На этого рода усилия способны далеко не все.
Известно было, что Зейферт необычайно трудолюбив и тщеславен, и профессор не то чтобы к нему благоволил, но не в состоянии был противиться такому натиску исполнительности и усердия. Зейферт, старший по званию среди сотрудников, был уже тем самым ближе других к креслу профессора. Ближе других был он и на тот, надо надеяться, еще не близкий случай, когда кресло это опустеет… Можно об этом думать что угодно, но таковы факты. Сотни подобных фактов окружали Манфреда изо дня в день. Нет, лучше сказать, подстерегали его.
Неужели я тогда об этом подумала? Вовсе нет. Тогда меня больше других озадачили Руди Швабе и невеста доктора Мюллера. Девица эта, низкорослая и худющая, с башней иссиня-черных волос на голове, редко открывала рот. Было более чем ясно, что от будущей супруги кругленького розового господина Мюллера вовсе и не требуется красноречия. Нет, господин доктор Зейферт не мог скрыть своего презрения к вкусу приятеля. Разумеется, всякое бывает. Чувственный мир мужчины подвержен внезапным и необъяснимым порывам. Речь не о них. Но зачем же немедля обручаться и, сияя эдакой примитивной гордостью собственника, тащить девчонку к профессору? Непростительная бестактность!