Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 53

— За всякий прогресс надо платить, — сказал Манфред. — Терпеть подобных мангольдов — вот наша плата.

Нет, подумала Рита, я с этим не согласна. Шварценбах считает, что мы не имеем права терпеть их. По-моему, он глубоко в этом уверен. А его жена тем более! Она пришла в ярость. «Мы или они!» — заявила она. Под этим «мы» она и меня имела в виду. «Мещанин отличается особенной живучестью, — сказал Шварценбах. — Вначале, когда мы только начинали, он забился в крысиные норы, но потом живо перестроился и теперь вылезает на свет божий, цепляется за нас, делает вид, что служит нам, а на деле только вредит».

— Твой Шварценбах — коммунист, — сказал Манфред, — а ты нет. Пусть он и борется, сколько хочет и против кого хочет. А чего он требует от тебя?

— Не знаю. Он, очевидно, предполагал, что по этим вопросам мы одного мнения.

— Так вот что, — сказал Манфред. — Если хочешь моего совета — не ввязывайся!

— И не собираюсь, — согласилась Рита. — Я не ищу драки.

Выговорившись, она быстро заснула, и во сне лицо ее было по-детски спокойным. Но Манфред долго лежал без сна, словно ее тревога передалась ему.

Однажды утром, на четвертой неделе своего санаторного житья, Рита выходит на балкон, расположенный на южной стороне здания. Все кругом изменилось. Нежданно-негаданно, без предупреждения.

Первый ясный осенний день после ненастной ночи. Рита мало спала, но ей и не хочется спать. Ночью в парке выла и ревела буря. Телеграфные провода угрожающе гудели. Около двенадцати она проснулась от звука собственного голоса. «Помогите, помогите!» — кричала она. Но, очнувшись, сразу умолкла.

Было очень важно удержать в памяти своей утренний сон. В первые секунды после пробуждения ей казалось, что она явственно его помнит, что он понятен и доступен толкованию, если как следует поразмыслить над ним. Но тут почувствовала, что сон расплывается и исчезает.

Вот еще ясно видна длинная-длинная и совсем незнакомая улица. Рита точно помнит свое ощущение — смесь страха и любопытства, которое испытывала, когда шла по ней, и самое странное — без Манфреда, а с Эрнстом Вендландом. Но он здесь ни к чему, его присутствие удивляет ее даже во сне. Он же делает вид, что это само собой разумеется, и все твердит: «Прости только меня, а его ни за что не прощай!» И еще прежде, чем она успевает ответить или задать ему вопрос, они уже сидят в ее девичьей комнатке (она замечает это прежде всего по аромату, доносящемуся с лугов через открытое окно). Здесь, в теткином доме, они еще никогда не бывали вместе, и она удивляется еще больше.

Но тут Рита проснулась, и сон стал быстро забываться, улетучиваться, ускользая от ее цепких мыслей. Она озадачена — такое состояние можно сравнить лишь с удивлением ребенка, впервые осознавшего свое «я». Рита вся полна удивительным чувством взрослости.

Ее немного ослепляет трезвый, ясный свет действительности — кого хоть изредка не брала тоска по расплывчатым образам детства? Но она не склонна к сентиментальности. Она справится с этим светом.

Рита долго стоит в углу балкона и смотрит в парк. Вот уже солнечный треугольник на каменном полу делается совсем крошечным, остроконечным и перестает ее греть.

Ветер утих. А Рита все стоит и впервые в жизни видит краски. Не только красную, зеленую и синюю из детских книжек. Но все двенадцать серых тонов холодной земли и бесчисленные оттенки коричневого цвета деревьев и листьев; в эту позднюю осеннюю пору листья, сорванные сильным дождем, тоже скорее коричневые, чем пестрые. И надо всем — стремительно бегущие облака, а в разрывах мелькают голубые лоскутки неба, и чем старше день, тем их больше. Потом показывается бледное холодное солнце и вновь все меняет вокруг.

Свет, воздух, холод. Как блестящий клинок, вонзаются они в свалявшееся одеяло привычек. Пусть прорвут его насквозь — не беда! Ты оглядываешься вокруг. А жить-то, оказывается, можно! В тиши многое прояснилось. И этой ясностью ты можешь воспользоваться, как пользуешься собственными руками. Чего только ты не перевидела, чего не испытала. Нынешним утром нельзя не согласиться, что испробовать надо все — терпкое и горькое, желанное и сладостное.



Рита спускается в парк. Ей хочется все потрогать: деревянную спинку скамьи, потрескавшийся ствол огненно-красного бука, листья, ветки, сухой мох. И, обратившись к внешнему миру, существующему помимо нее, она спокойней возвращается к себе самой и чувствует: теперь она уже не брошенное на дно колодца несчастное существо. Она недешево — ничего не поделаешь! — оплатила свое новое чувство собственного достоинства.

Ощущение, что они, отключившись от всех и вся, витают в своей комнатке-гондоле над миром, уже не возвращалось к ней в прежней чистоте после той ночи, когда они с Манфредом говорили о Мангольде.

Зато теперь они вели долгие разговоры. Манфред пытался показать ей мир таким, каким сам его видел: познаваемым, но все еще не познанным. Пусть даже познанным отчасти, но почти не затронутым этим познанием. Груда хаотической, противоречивой материи — и человек, охотно мнящий себя мастером, но уж никак не подмастерьем. С каким-то мрачным удовлетворением следил он за усилиями математиков предрекать где только можно и что только можно, даже в областях, ничего общего с математикой не имеющих: успех или провал крупных коммерческих спекуляций, исход предполагаемых войн. Но и предсказания электронного мозга не могли изменить того, что на земле (на какой-то ее части, во всяком случае) продолжали спекулировать в крупных масштабах и в крупных масштабах вооружаться.

— Ну а люди? — спрашивала Рита.

— Большей частью человеческие судьбы, как параллельные прямые, пересекаются лишь в бесконечности, — отвечал Манфред. И, улыбаясь, добавлял: — Зато в бесконечности, говорят, — наверняка.

Тем не менее Манфред причислял себя к гильдии пророков. Сознание, что его отрасли науки предстоит активно вмешаться в будущую повседневную жизнь людей, приносило ему удовлетворение; и если ему знакомо было нетерпение, то это было нетерпение экспериментатора, которому целые города и страны недостаточно оперативно предоставляют себя для экспериментов.

— Чего хочется людям? — сказал он однажды Эрнсту Вендланду. — Чтобы дом их работал, как хорошо смазанная машина: сам чистился, сам топился, сам ремонтировался. Чтобы в городах был точно рассчитан круговорот человеческой жизни, чтобы автоматически регулировалась деторождаемость — да, да, даже это. Во всяком случае, люди не хотят существовать на холостом ходу из-за технических неполадок. Продление жизни путем стимуляции жизненных процессов — в этом состоит научная проблема нашего столетия. И решение ее можем гарантировать лишь мы, представители естественных наук.

— Поторопитесь, — посоветовал Вендланд.

Он приехал в институт по поводу одного анализа для своего завода, кстати говоря, не в первый раз. Не в первый раз проходил он по длинному коридору мимо двери с фамилией Манфреда на табличке, но лишь сегодня, поколебавшись, впервые вошел к нему. Манфред, проверявший с одним из своих студентов длинный ряд пробирок, был ошеломлен. Именно Вендланд — и именно к нему! Но отчужденности, которой ждал Вендланд и которая заставила бы его тотчас повернуться и уйти, Манфред отнюдь не проявил. Посетитель был ему не так уж неприятен.

— Знакомтесь. Господин Вендланд, директор вагоностроительного завода. Мои коллеги. Доктор Мюллер, доктор Зейферт.

— Очень приятно. Здравствуйте.

Вендланд воспринимал сегодня все необычайно болезненно и остро. Он увидел: деловая обстановка, обширное и, несмотря на многочисленные сверкающие приборы, просторное и светлое помещение, строгая целесообразность каждого предмета. Химики — сплошь молодые; отрываясь от работы, они при виде его перекраивали напряженно-деловое выражение лица на вежливое, слишком даже вежливое, вовсе не подходящее к обстановке.

Вендланд окинул взглядом ряды пробирок.

— Все одинаковые? — спросил он Манфреда.