Страница 68 из 90
Скрынников приписывает польским офицерам изощренно-иезуитский образ действий. «Официальная версия, изложенная в королевской грамоте в апреле 1611 года, сводилась к следующему: “По ссылке и по умышлению Ермогена патриарха московского с Прокофьем Ляпуновым почала на Москве во всяких людех бытии великая смута”. Следуя польским отпискам из Москвы, Жолкевский сообщал, будто Гермоген признал свою вину». А это, как справедливо замечает Скрынников, сомнительно: Арсений Елассонский и «Новый летописец» говорят об обратном{346}. Что получается? Поляки оболгали Гермогена, приписав ему заговорщическую деятельность, подстрекательские грамоты и т. п., но сам он и вся Москвы должны были воспринимать подобные обвинения как наглую ложь, направленную к одной цели — разгрому Церкви, мешавшей диктату короля-католика Сигизмунда. Притом Гонсевский сообщил Жолкевскому, что добился у Гермогена признания в том, чего, по логике Скрынникова, при любых обстоятельствах совершаться не могло. О каких-либо пытках нигде речь не идет. Запугивание на патриарха не действовало. Как же тогда Гермоген мог признаться в том, чего не совершал?! Нонсенс. Выходит, поляки из московского гарнизона то ли надули собственное начальство, то ли… сами поверили в ими же созданный фантом.
Признавался ли в чем-то Гермоген, не признавался ли, но ему, получается, это признание приписали. А королю и его окружению всё равно: виновник найден, «убран с доски», официальная версия событий создана, чего ж еще? Не копаться же в делах второстепенных персон, вроде Гонсевского?
Всё это выглядит красиво, но… вместо ссылок на источники — сплошные логические спекуляции. Правдоподобнее выглядит хотя бы частичное признание Гермогена в связях с русской провинцией — после того, как поляки предъявили ему перехваченные грамоты.
Но, допустим, Скрынников прав, и патриарх никаких воззваний к народу не рассылал. Откуда в таком случае появились многочисленные упоминания патриарших грамот в источниках?
Скрынников уверен: никаких грамот, способствовавших подъему земского движения, не существовало. Более того, их в принципе существовать не могло! Да, Гермоген всеми силами противился новым уступкам в пользу короля и его московских агентов, но вовсе не собирался окончательно порывать с «Семибоярщиной». Патриарх нуждался в поддержке бояр, чтобы они защитили церковное землевладение от потенциальных посягательств Сигизмунда III. Кроме того, Гермоген и его окружение, как полагает Скрынников, «прекрасно понимали, что конфликт с Боярской думой чреват многими затруднениями… Царская власть считалась оплотом православной Церкви, и царь-католик никогда не мог занять московский трон. Король отказался крестить царя Владислава в православную веру, и лишь избрание нового государя могло положить конец смуте и анархии. Но в соответствии с вековой традицией избрать царя не мог никто, кроме Боярской думы. Именно по этой причине Гермоген упорно избегал разрыва с боярским правительством и думой»{347}. Наконец, Скрынников апеллирует к нравственному облику святителя. Как же так, картинно изумляется исследователь, ведь в ответ на послание польского короля от 23 декабря 1610 года Гермоген благодарил его за готовность отпустить сына на московское царство и просил, чтобы королевич поскорее прибыл в Россию; он же призывал присягать Владиславу; «если при этом Гермоген рассылал по городам тайные грамоты с призывом к восстанию против Владислава и бояр, тогда придется сделать вывод о том, что его действия являют собой образец чудовищного двуличия и лицемерия. Однако такой вывод вступает в противоречие со всем, что известно о Гермогене. Он всегда поступал с редкостной прямотой, нередко во вред себе»{348}.
Вот другие аргументы Скрынникова: в грамотах, датированных концом января 1611 года, Ляпунов сообщает всей России: «Я спешу к Москве по благословению Гермогена!» — но не говорит, что у него имеется патриаршее послание на сей счет. Вполне ли доверял патриарх мятежному, неистовому Ляпунову? И уж точно патриарх вряд ли доверял казакам, стекавшимся из южных городов к столице: «Гермоген сам происходил из донских казаков и нисколько не сомневался в том, что, очистив Москву, атаманы постараются посадить на трон “воренка”, который в глазах власть имущих был в тысячу раз хуже Владислава… Гермоген яростно противился вступлению иноземных войск в Москву. Инспирированный Гонсевским суд лишь укрепил его репутацию патриота и страдальца за родную землю. Последующие притеснения окружили его имя ореолом мученичества. При таких обстоятельствах патриарх, независимо от своей воли, стал знаменем земского освободительного движения»{349}. Но, как выходит из слов Скрынникова, это было неподвижное, бездеятельное знамя.
Слухи о «грамотах Гермогена», расходившиеся по всей России, выросли из недоразумения. Эти грамоты представляют собой фантом. Его отчасти создали своими неуклюжими усилиями поляки, отчасти же — само патриотическое движение.
Так, все бумаги, на которые ссылаются Гонсевский и прочие польские военачальники, — фальсификат. Во время переговоров 1615 года Гонсевский предъявил их русским дипломатам, но обмануть их было трудно, так как они являлись очевидцами и участниками московских событий. Они сейчас же объявили письмо от 8 января 1611 года, которое Гонсевский пытался выдать за патриаршее, подложным. Скрынников уверен в их правоте, так как, по его словам, 12 января 1611 года в Нижний из Москвы вернулись ездившие к Гермогену гонцы. Они передали устное послание, а писем не привезли. «Итак, у Гермогена не было нужды составлять 8 января 1611 года писаную грамоту, ибо он только что передал все необходимые устные распоряжения нижегородцам через верных людей»{350}.
Скрынников также пытается показать, откуда взялось «ложное» сведение о получении жителями Перми копии с особой патриаршей грамоты из Нижнего. В феврале 1611 года нижегородцы «в собственной грамоте так передали содержание полученного ими от патриарха наказа: “Приказывал нам святейший Ермоген патриарх, чтоб нам, собрався с окольными и поволскими городы, однолично идти на польских и литовских людей к Москве вскоре”. Гермоген отнюдь не призывал нижегородцев к тому, чтобы они соединились с мятежными казаками-тушинцами из Калужского лагеря, а также с мятежными рязанцами… в наказе не было ничего, что было бы направлено против Мстиславского или других вождей семибоярщины»{351}. Ведь, с точки зрения Скрынникова, Гермоген по одному своему социальному положению обязан был сохранять лояльность в отношении боярского правительства. Выходит так: ну не мог он плохо о «Семибоярщине» отозваться, не такой он человек! Не предал бы социально-близких феодалов, в коих так нуждался! Проглядывает во всем этом вульгарный социологизм. Скрынников как будто загоняет патриарха в каморку социального статуса, притом обрисованного с исключительной примитивностью, и не позволяет совершать никаких поступков, выходящих за пределы этой тесной «жилплощади».
По двум причинам столь много места уделено здесь мнению Р.Г. Скрынникова. Во-первых, оно высказано пространно и получило обширную аргументацию. Во-вторых, оно разошлось по всей России, чему способствовала широкая популярность книг Руслана Григорьевича.
Но если всмотреться в суть его аргументов, то придется многое в них поставить под вопрос.
По поводу «боязни» ввязываться в общее дело со Лжедмитрием и его «казаками»: выше уже говорилось, что под руководством Лжедмитрия находились не только они, но и значительные дворянские отряды. Кроме того, вопрос о страхе перед восшествием на престол «вора» или «воренка» снимается самыми простыми контраргументами. Лжедмитрий II в декабре 1610 года ушел из жизни, и его можно было не опасаться; а против «воренка» Гермоген ясно и прямо высказался в хорошо известном послании нижегородцам, одновременно благословляя земское дело. Значит, призыв к восстанию против поляков и полное отрицание кандидатуры «воренка» на престол вполне совмещались в уме патриарха.