Страница 22 из 29
С бугра на бугор побежал к сыну. Кричал, останавливался и прислушивался: в шуме, как во сне, откликался слабый зов сынишки.
Вот сейчас настигну… Но где он? Почему только березы слышу? Снова закричал. И тогда из ложка побрел мне навстречу сын.
Молча шли мы обратно. Из-за кустов поглядывали на нас круглые омутины, мигали камышами-ресницами: дескать, урок ему будет за своеволие. Если не сыновний зов, то, как знать, чем закончилось бы все…
Поднял глаза — надо мной медленными кругами набирали высоту канюки. Родитель подбадривал молодого, а тот, с испуга или от радости, пищал, но упорно поспевал за старым. Он улетал в небо, из жалкого птенца-канючонка превращался в смелую птицу.
Сын мой когда-то тоже расправит крылья. И, может быть, поднимется в жизни выше меня и улетит дальше. Одно бы не забыл: подать сыновний зов, когда плохо станет… Пусть не будет уже меня, зато сама земля услышит и поспешит ему на выручку.
ОСИНЫЙ «МЕД»
Пробираюсь угористым берегом речки Крутишки, заглядываю в упятнанные березовыми и тальниковыми листьями омута, где караулят щуки ротозей-лягушек. Вот поднялся из ляжины и приметил, что поперед меня лисица трусит. Не сыта, видать, коли днем промышляет, и увлечена до того, — человека не чует и не слышит. А ее, рыжую, далеко видно на белесых осенних травах.
Отвлекся от воды и любопытствую, чем займется теперь лисица? Вон загустевший хвост косынкой вскинула и ну рыть. Земля пригоршнями полетела под горку, будто не лисьи лапки ее скребут. Несдобровать мышке, угодит на жевок лисице.
Остановился я и поджидаю, когда она выроет-изловит мышь, натешится-наиграется, цапнет аппетитно и дальше побежит. Повозилась лисица с норкой, чихнула и тронулась вперед. Потом снова за работу, да с таким азартным приступом, хоть сам беги и вместе с ней раскапывай крепко-сухую дернину.
Улыбаюсь я, и мысли нет о том, что по белым снегам кто-то из охотников приударит за красным зверем. Просто любуюсь на лисицу и приятно на душе: не один у Крутишки…
Наши матери за войну сколько перелопатили ее, земли, чтобы фронту хлебушко вырастить… Мыши тогда одолевали поля, хомяки забивали свои сусеки отсортированным зерном. Искать их — дело нелегкое, и помогали нам лисы зорить хомячьи припасы. Бывало, зароемся с ребятами в солому, и до зуда-онемения тела ждем, когда лиса наткнется на «подполье» хомяка. Ей достается троешерстный дармоед, а нам ведро чистого, без единой червоточины гороха или звонко-сухой пшеницы…
Скрылась лиса за изворотом побережным, и тогда я пошагал, где усердничала она. Может, и не съела мышь, а закопала под зиму на черный день. Такие кладовые находили мы у лисиц частенько: из мышей или лягушек, а то и дохлую курицу с птичника утащит да зароет.
Достиг первой разрытой норки. Никак серая оберточная бумага изорвана на клочья? Немало сейчас хламу по лесам и речкам. И мешки полиэтиленовые, и пустые консервные банки с битыми поллитровками, и мешки бумажные из-под удобрений.
Подосадовал было, но разглядел и успокоился. Не бумага, полинявшая от солнца и дождя, а остатки гнезда полосатых ос изорвано. Самих жильцов нет, еле-еле одну мертвую осу нашел. У следующей норки как есть выжелубленные подсолнухи лежат — пустые осиные соты, на стенках третьей — порванные «бумажные мешочки». Старые гнезда лиса не тронула, а нынешние с осами все перешерстила.
М-да, значит, эвон кто ос зорит! А мы-то гадали однажды, когда брат впопыхах бросил велосипед на пустоши у Брюховской болотины, а после едва утянули его палкой с сучком. Оказалось вблизи разрытое осиное гнездо, и шершни вились, звенели роем над велосипедом. Пришлось в плащ завернуться, ползком подкрасться и палкой зацепить «лешегона»…
Семь гнезд насчитал, пока снова не заманили меня омутины. Кто-нибудь тоже наткнется на них и подумает: лиса медом лакомилась. Только какая же она сладкоежка, если иные осы сами воруют пчелиный мед и вовсе не имеют своего?
А может быть, лисица лечится осиным ядом?..
ТРЯСОГУЗКА
Еще вчера светились и звенели березовые листья, а сегодня плотно прилипли они к сырой земле. Сгасли угли листопада и в осинниках, первая слякиша сошла, но угрюмо-холодно в лесу, и вымерло, даже синиц не слыхать.
На полянке под березами увидал я пепельный комочек. Подошел ближе и разглядел молодую белую трясогузку. Сжалась она и виновато скосила на меня влажный глазок. Чувствую, как дрожит ее тельце под перышками, как голодно ей в пустом воздухе.
Первым делом пожалел я трясогузку. Живо вспомнил, как шумела вчера слякиша. Немудрено и отбиться от стайки такой крохе, и захотелось мне приласкать-отогреть и хоть чем-нибудь накормить птаху. Да чем? Где они, надоедливые мошки-мушки?
Пока размышлял, трясогузка встрепенулась и начала порхать над ворохом листьев. Часто-часто взмахивала крылышками, вроде бы согреться старалась. Я так и подумал, и тут же сконфузился. Листочки под ней перевертывались, и высматривала она схоронившихся под ними мушек. Вишь, тут склюнула, вот там кого-то заметила.
Кружилась, порхала трясогузка по листьям и потихоньку отдалялась от меня. А я шаг за шагом ступал, за ней следил.
Сколько времени мы двигались лесом — по мутному небу и не определишь. Незаметно на опушке очутились, и трясогузка легко высоту набрала Снежинкой растворилась она и уже издали весело подала: «До-ле-чу, до-ле-чу». Меня успокаивала, что не загинет, догонит своих сестер.
Один стоял я на кромке лесной и думал вовсе не о том, как долетит трясогузка в теплые края…
ПОДАРОК
ЮРИЮ СЕЛЕЗНЕВУ
Березовая дуброва — предки наши, переселившись в давние времена за Урал, так окрестили могутные березняки — сама себя обрядила, и просторное межстволье загустело подлеском. Тут и крушина с черемухой, тут и боярка с калиной, тут и вишняги с шиповником, тут и дерен белый с кроваво-красными, как розги, ветвями, и круглолистая ирга… В полный рост не разгуляешься и, согнувшись, хожу я дубровой, ищу грузди и опята.
С узкой тропинки, натоптанной коровами, глянул впереди себя и за блекло-желтыми стеблями купены приметил внушительную «воронку» перерослой волнушки и вдобавок не порожнюю — до краев полную воды. Дождь ли не успел испариться в тени, а быть может, роса накапала с берез и черемухи. Посмотрел на лесную шапочку и вспомнил обожаемого человека Михаила Михайловича Пришвина. Однажды напоила птичек и его в лесу старая сыроежка, и он благодарные слова о ней сложил…
— За светлую память Михаил Михалыча испью-ка из волнушки, — вслух промолвил я и на четвереньках припал к волнушке.
В розоватой водице отразились березы и черемшины, глазок синего-синего неба, и еще что-то густобордовое, а что — не пойму? Осушил волнушку — вода настоялась чуть горьковатая, поднял голову и глазам не верится: с нижней ветки вишняга свесились три спелые вишенки. И до того крупно-налитые — садовым ягодам не уступят, а по вкусу тех дороже и приятнее.
Дивиться было чему: нынче зеленью лесное вишенье обрывают. Лишь скраснеет оно с бочка — и заверещат лесами мотоциклы, заныряют с осиным жужжанием легковые машины… Поэтому настоящее вишенье редкость редкостная летом, а тем более в осеннем лесу.
— Вот мне и подарок, Михаил Михалыч. И водицы испил, и ягоды увидал…
Осторожно сорвал вишенины — они легко отстали от плодоножек-«торочков» — и бережно опустил в эмалированную голубую кружку. А чтоб не болтались — листьями вишневыми обложил ягоды.
Остаток дня бродил лесными увалами и чувствовал не столь тяжесть груздей в корзине, сколь словами необъяснимую радость — угощу я вечером семью вишеньем, каждому по ягодке. И еще все время казалось мне, что где-то должен встретиться добрый и мудрый дедушка. Своих по отцу и матери не застал я в живых, и вместе они соединились для меня в одном человеке, чье имя помянул, когда пил из волнушки. Никак не могу поверить, будто ушел он из жизни насовсем… Вон ветер качнул березу, она задела листьями соседнюю и послышался не шорох, а словно кто-то вздохнул и прошептал: