Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 80

— Не груби, Витенька. Ну куда я пойду? Стучаться к тете Матрене? Они спят уже давно.

— Ну ложись на полу, постелей много, не помешаешь…

— Нет, тогда я пойду, — сказала Нинок, отыскала в темноте свое школьное пальтишко.

Витька укладывался на бывший Толин «плацкарт», чувствуя, что напрасно обидел Нинка. «Ну и пусть! — успокаивал он себя. — Ну и пусть!.. Вот и поговорили!» Он вспомнил давний разговор с Толей: «О чем ты говоришь с девушками, когда провожаешь?» — «Ну, сначала завлекаешь всякими там разговорами…» — «Потом?» — «Потом про любовь и все прочее…»

«Нет, не умею я завлекать…» — думал Витька, чувствуя, как Нинок в полутьме завязывает платок, нервно застегиваясь.

— Нина, — позвал он шепотом. — Нинок.

Нинок плакала. Крупные ресницы вздрагивали и были солоны. Слезинка скатилась по щеке, упала на Витькину ладонь.

— Нехороший ты, — всхлипнула Нинок.

А Витьке чудилось: «Маленький мой, вот и все, мой маленький…»

— Маленький я, слышишь, — сказал Витька, целуя Нинка в щеку.

— Какой ты маленький! Вон ручищи-то какие колючие!

— Это мозоли, от пешни это… Каждый день на ветру, да еще в прорубь суешь голые руки. Задубели.

Пальто, освобожденное от застежек, скатилось с плеч на пол — возле печки. Валенки, наверное, тоже остались там, внизу, где сквозь морозное стекло упал холодный бледный лунный луч. Там, на февральском небе, высыпали предутренние крупные звезды, и луна, повиснув низко над западной околицей деревеньки, жадно засмотрелась в высокие окна, наполнив дом молочным меркнущим светом.

Нинок еще вздрагивала успокоенными всхлипами, и Витька, уступив ей подушку, напружиненно замер рядом. Он внезапно почувствовал, что недавняя смелость, с которой он вел себя, пока Нинок была внизу, оставила его и теперь надо было что-то делать, как-то вести себя, поскольку сердце заколотилось учащенно и незнакомо, и оттого пересохло в горле. Он чувствовал, что его сжигает стыд, как будто вытолкали раздетого на народ, некуда деться теперь, и все смеются над его беспомощной наготой. В сознании, отуманенном прихлынувшим жаром, проносились обрывки разговоров — откровенных разговоров про «это», которые Витька не раз слышал от мужиков и парней постарше. Но они, эти разговоры, остались где-то там, за чертой, что провела сегодняшняя ночь и внезапный приход Нинка, которая доверчиво и беззащитно осталась ночевать в доме Никифора.

Она сама женским чутьем угадала состояние Витьки и, совсем успокоясь, придвинулась на подушке.

— Иди ближе. А то на краю, упадешь.

И эти участливые, простые слова, произнесенные буднично и по-матерински заботливо, которые он никак не ожидал услышать в эти минуты, вывели его из оцепенения, хотя сердце еще продолжало громыхать, но, чувствуя уже способность управлять своим телом, он дотронулся до ее волос, которые разбросанно стелились от теплого плеча, и незнакомое, совсем непонятное чувство, которое он не ощущал рядом с Галиной, родилось в нем — и не чувство еще, а осязание нежности и доброты.

Она не убрала его руки, как ожидал в это мгновение Витька, и по тому, как она ровно дышала и молча следила в темноте за его дыханием, он почувствовал, что и Нинок смотрит на него своими большими глазищами и угадывает, какие в нем происходят перемены. И он опять дотянулся к ней уже из чувства благодарности, вспомнив вчерашние страдания, которые он испытывал при встрече с Галиной, и руки их встретились в темноте. И опять Витька услышал, как громко ударило сердце, и он ринулся навстречу этим ударам и теперь ощутил, как дрожит и слабо сопротивляется этой дрожи все гибкое тело девушки.

— Не надо… Не надо, — выдыхала отрывисто Нинок. И были в этом горячем шепоте и мольба, и скрытая боль, потревоженная, вспыхнувшая опять, которую Витька не мог почувствовать и угадать.

Он не помнил ни себя, ни этих стен обветшалого дома, где они были вдвоем с девушкой, которую он еще недавно не знал, не видел этих пристальных глаз и школьного пальтишка, что осталось на полу под блеклым лунным светом. И вдруг он, словно бы распахнув сомкнутые ресницы свои, увидел в этом блеклом сиянии закинутую на подушке голову в россыпи волос и белую полоску кожи на груди, и мгновением позже сам упал лицом в подушку, опять стыдясь не то что говорить, но и дышать.

— Поцелуй теперь меня, Витя, — услышал он голос Нинка, которая опять пододвинулась ближе, приникнув к нему, гладя его волосы. — Ну что ты? Что с тобой?

— Не знаю, — выдавил Витька. — Прости, пожалуйста. Мне стыдно почему-то…

— Тогда зачем же… если стыдно?





— Не знаю. Наслушался всякого… Впервые вот только с тобой.

— Витенька, я это поняла, а то бы не осталась у тебя. Не думай обо мне плохо. Мне больно будет, если плохо будешь думать. И когда уедешь, и сейчас. — Нинок как-то сникла опять, скользнула в полутьме влажной ладонью. — Принеси попить.

Он с готовностью поднялся, зашарил во тьме рукой и, не находя того, что искал, потянул колючее одеяло.

— Да так иди, не одевайся ты, дурачок. Не видно же, — она подтолкнула его легонько в плечо, как бы ободряя, и он, еще дичась ее невидимого взгляда, спустился по приступкам на пол.

Он долго искал кружку, остерегаясь наступить босыми ногами на поленья, натасканные со двора, что давно уже оттаяли от снега, но на прохладном полу еще не высохли лужицы. Наконец нашел руками просторный чугун на шестке, напился сам, ощутив в себе бодрость и нарождающееся новое чувство, и, стараясь удержать в себе это чувство, смелее подступил к приступкам печи.

— Долго ты, — прошелестела из потемок Нинок.

В печной трубе подвывало, и они оба вдруг услышали ночь и то, что они не одни, что вдруг стукнут в дверь, завалятся парни и совсем уж не будет возможности отступления.

Она успела совсем раздеться, и Витька все еще со страхом подсматривал за ее движениями, сжал гибкую фигуру сильными колючими ладонями.

— Мне совсем не стыдно перед тобой, — высвободила свои губы Нинок, — поцелуй еще.

— Ты говоришь со мной, как с ребенком, — обиженно произнес Витька.

— А ты и так ребенок. Большой, сильный, невинный ребенок. Другого бы постыдилась.

— У тебя были другие?

— Был, Витя… Что, опять обиделся? Горе мое, кому-то достанется такое. Не обижайся. Теперь я почти забыла о нем. А ведь втюрилась тогда по уши. Ну и расколол он меня скоро.

— Расколол? Слова-то какие блатные!

— У девчонок в общежитии научилась. Я ведь почти полгода в городе жила, недавно только к маме вернулась. В техникум поступала…

— Ну и поступила?

— Ага, поступила! — с чуть слышимой раздражительностью ответила Нинок. — И Витька понял, что ее беспокоит это воспоминание, и, стараясь отпугнуть его, он уже решительно потянулся к ней весь, отыскивая мягкие влажные губы.

— Не надо, слышишь?

В трубе опять заподвывало, будто кто одинокий и больной шарился в морозной ночи возле заплотов, у задвинутых бастриками ворот, не мог попасть домой с поздней гулянки и теперь тянул хмельно и тоскливо, просясь в чужую избу. За окном и вправду проскрипели чьи-то шаги, отчего Нинок настороженно замерла, всем телом благодарно прижалась к Витьке, как бы ища у него защиту, и он понял это движение ее, тоже прижал, как малого ребенка.

— Где ты раньше был, Витенька? Хороший мой, — шептала Нинок. И Витьку опять опрокинуло в преисподнюю, в которую сорвался он без прежнего страха и долго летел, срывая дыхание, и только цепкие руки удерживали его у последнего обрыва, откуда услышал он голос Нинка. — Теперь я тебя никогда не забуду, родной мой…

Они опять долго лежали, прислушиваясь к сиротливому подвыванию в печной трубе, с любопытством осязая друг друга в полумраке, открывая каждый в себе новые ощущения, как открывает мир ребенок, очутившийся без материнского догляда в незнакомой обстановке, когда ему еще не успели втемяшить наставления, что к тем-то предметам прикасаться нельзя и думать о них постыдно.

«Как же так?» — опомнившись, спрашивал себя Витька, подумав о Галине, и не находил ответа, лишь подсознание отмечало, как нетерпеливо и исступленно — жадно забирала Галина его первое чувство, словно бы не помня себя и не давая ему поразмыслить над тем, что происходит между ними. Он всегда ощущал ту незримую грань, за которую она не давала переступить, называя его «мой маленький», и Витька, протестуя в душе этой своей роли, ничего не мог поделать с собой.