Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 139

Пришла-таки к этому, надо было раньше свернуть разговор. В Максиме что-то встрепенулось, сжалось, что-то дотла не сгоревшее, что не хотело выходить наружу, пряталось на дне слов и мыслей, а теперь должно было вынырнуть, показаться, потому что было зачаровано словом, названо именем, и обязательно должно было выйти на явь...

— Не надо, Дойна, так говорить... — голос Максима звучал сейчас хрипло и отчужденно, но ему было все равно, что и как, потому что настоящим было то, что говорилось, что происходило с ним сейчас, то, что происходило с ним, с ней, то, что не имело конца; но оно имело начало двадцать лет тому назад, то, что исчезло, растворилось во времени и пространстве, но снова появилось, как птица феникс из пепла, вечно живой, несгорающий феникс, все это живет и сейчас... Кто из них в эту минуту говорит с тобой, Максим, кого ты сейчас видишь — ее или нет, ту или эту, что с тобой, очнись, приди в себя. — Не надо так, — повторил он. — Знаю я, что такое цыганская любовь, хорошо знаю, что это такое, и не надо так!..

Когда Максим вернулся из Югославии, прошел только день, и он помчался на Дружную горку.

Хату Пичуры продали. Деньги поделили между детьми. Еще до отъезда Максима Лорка женился в Ленинграде на огромной грузной девушке по фамилии Говядина. Тогда это поразило Максима до глубины души.

— Я больше тут не могу, — сказал Лорка, — не могу, и все. Не могу тут, в этой глуши, не могу на одном месте, мне надо что-то сделать, а то я больше не могу.

Он женился на Говядине, и она устроила его дворником в своем районе, где заведовала овощным магазином.

— Если бы хоть мясником, — говорил Максим Тамаре, — то все было бы как по писаному, не понимаю я Лорку, такой красавец, умница, и вдруг — Говядина!

Генка сидел в тюрьме. Когда уже Максим был за границей, Генка — первый на все село весельчак, певец и танцор, сорвиголова на весь Гатчинский район, — сильно затужил и запил, когда брат, женившись в Ленинграде, стал редко появляться на Дружной горке. Однажды спьяна, со зла или с тоски, трудно сказать, увел Генка в соседнем селе козу. До села было три километра, там когда-то Максим с однокурсниками работал, когда впервые с цыганами познакомились.

Долго и не искали, милиционер пришел прямо на Дружную горку. Кто был в селе вчера, кто заводила, пьяница и гуляка? Козу нашли в тот же день, крестьянин отказался забрать заявление из милиции, и Генка заработал за козу год тюрьмы.

Максим опомниться не мог — Генка в тюрьме! За козу! Бессмыслица, сумасшествие какое-то! Быть не может!!!

Могло быть. И много чего могло быть. Он не знал еще цыган по-настоящему, все это было лишь начало, лишь праздники, так было только потому, что он оказался на затянувшемся празднике, он всегда был гостем, приезжал и уезжал, он их видел изнутри, видел так, как не мог никто посторонний, который этого не видел, не знал, не касался, и потому Максим склонен был прощать им все, чего не прощал внешний мир...

А это все было! Было!!! Кражи, выцыганивания. Слово-то какое, откуда оно взялось, это слово?..

Как-то Максим обмолвился, что хотел было остановиться тут, в гостинице, а Дойна сказала, что и они тоже хотели; разговор перед этим шел между Максимом и Васильком, и мальчуган, пытаясь доказать, что он лучше сестры понимает ситуацию, в ответ на замечание Максима, что в гостиницу на курорте устроиться теперь почти невозможно, только с курсовками принимают, заметил:

— И что ты, Дойна, об этом знаешь! В гостиницы цыган не пускают!

Максим даже дернулся от этих слов и потом, в течение дня, не раз о них вспоминал. Он возразил тогда Васильку сразу же:

— Да что ты? Почему не пускают, всех в нашей стране пускают всюду, просто туда очень трудно устроиться, даже мне, художнику, и то не повезло

А сам думал: малыш, откуда у тебя это ощущение, что ты — иной, не такой, как другие, как все, ты ощущаешь, что тебе нельзя чего-то, ведь посторонний может сказать: с цыганами не водись...

А Тамара вышла замуж.

Все это рассказал тебе Коля Цыбульский, ему уже исполнилось семнадцать. Не очень был этот паренек цыганского отчаянного нрава, наоборот — нежный и ласковый, как галчонок, с прекрасным голосом. Ему бы петь поучиться, думал Максим, даже советовался с Шаховым, куда бы Колю учиться пристроить. Но тогда еще сам был никто и ничто, не мог, не знал, не умел. Если бы сейчас, устроил бы, придумал бы что-нибудь, связи, знакомства, возможности, а тогда... Самому двадцать один, никого из знакомых в Ленинграде, кроме своей же Академии художеств... Что с ним сейчас? И ему ведь сейчас за тридцать.

Максим ночевал у Цыбульских. Тамару он уже больше не видел. И не мог видеть.

— Не надо, — мягко уговаривал Коля, — не надо. Она в другом селе, тут недалеко, там тоже цыгане живут, только тебе лучше там не показываться. Муж у нее немного бешеный, лет тридцати, жена умерла при родах, долго не женился, и вдруг — Тамара. Увидел ее где-то — и все! И как она пошла за него? Недавно была она у нас, несколько дней тому назад, в положении она, сам понимаешь...

Ну конечно, он понимал, Максим понимал, что Тамара беременна, и не мог этого понять, не мог смириться, не мог. Не мог, и все другое в его душе было лишь большим маслянистым пятном, расплывавшимся, все покрывавшим, и он не мог ни спать, ни разговаривать на эту тему.

Больше Максим не появлялся на Дружной горке, хоть и обещал Цыбульскому, хоть и просил не забывать его, так просил, что он пообещал.

Двадцать без малого лет тому назад это было, почти двадцать лет тому назад разбилась пылкая цыганская любовь об... тебя, Максим, а не обо что другое, об тебя, и все… и хватит об этом... хватит...

— Хватит об этом, — сказал Максим сухо. — Все еще у тебя будет хорошо, Дойна, только надо верить в кого-нибудь или во что-нибудь, а хоть бы и в себя саму...

— А ты в кого-нибудь верил?

— Я... Есть у меня приятель один. Может, в него еще... Но все-таки в основном верил. Наверное, поэтому судьба не была ко мне очень уж милостивой... Да что там, у меня все сложно, но вот жить мне есть ради чего... Я... рисую, для меня это очень важно... Мне это необходимо...

И вновь, как всегда, Максиму не хватало слов... Тех, простых, не напыщенных, не формальных, среди которых «признание», «искусство», «творчество», «вдохновение», — нет, не этих, а простых слов, которые объяснили бы ей, что это его, Максима, способ существования, он без этого не может... ну, как, скажем, пьяница без водки... М-да, сравнение, скажем прямо, не из самых удачных, но что-то тут все-таки есть...

Как часто не хватает нам слов для самого простого, для того, чтобы объяснить даже себе самому, а что же говорить о том, чтобы выразить что-то большее, чем твоя личность, что-то еще более важное...

Именно так не хватило однажды Максиму слов. И все окрасилось горечью, когда они с Васильком, уже вроде бы близкие друзья, оставив Дойну с матерью дома, пошли на почту за письмами до востребования, заглядывая дорогой по привычке в маленькие магазинчики. Неожиданно Василько потащил Максима немного в сторону:

— Идем сюда, тут есть маленькая мастерская-магазинчик, там много всяких интересных штук, только там бабка такая вреднющая сидит, ужас просто, но там так интересно, мы с ребятами были...

За прилавком действительно сидела пожилая женщина, которая, завидев входящих Максима и Василька, обиженно отвернулась, будто их приход был для нее минимум личной обидой, и Максиму стало неприятно и смешно в то же время, но Василько тянул его вглубь, к ширпотребским наклейкам на чемоданы, эмблемам с надписью «каратэ» и «дзюдо», аляповатым рисуночкам с женскими профилями почему-то только на фоне Эйфелевой башни — одним словом, к типичному местечковому, да еще и курортному, ширпотребу, который кормит десятки местных ловкачей-ремесленников.

Вдруг Васильковы глаза заблестели — они с Максимом как раз стояли возле открытого стенда с товарами.