Страница 134 из 139
Вот так мы двинулись снова в путь. Сначала на запад, потом снова на юг, в горы. Топали целую ночь, неизвестно было, сколько прошли, кажется, миновали одну только гору. Потому что к утру совсем выбились из сил и уже с противоположной стороны горы засели на склоне, обнаружив в горе какую-то большую нору, что-то вроде неглубокой пещеры. Там и улеглись спать. Что вам сказать?
Проспали мы и день, и ночь. Утром из того горного ущелья мы снова увидели синие мундиры «контрас» в долине и залегли в своем укрытии на весь следующий день. Ночью — снова в дорогу. В противоположную от тех синих мундиров сторону, потому что сейчас боя мы не выдержали бы. Револьверы у нас были, автоматы тоже, но боеприпасов немного, а сил вовсе никаких.
Главное же — мы ничего не ели вот уже три дня. Небольшие запасы, которые мы имели с собой на этот случай, почти все съели сразу на первом привале, когда выбрались из реки. Несколько банок консервов — все, что уцелело в воде, а хлеб размок, сахар тоже.
Теперь с радостью бы съели то, что выбросили, но не было.
Сильвио сказал, что здесь есть съедобные травы, он вырос в горах, и показал нам несколько разных стеблей, мы принялись искать те травы и есть. Кое-как, на первый случай, голод утолили, больше есть не хотелось, теперь — пить. Опять же искали родник, наконец наткнулись на него. Напились вдоволь, и вот здесь-то я и разбил компас.
Видите ли, наши часы все поостанавливались в воде, даже водонепроницаемый японский «Сейко» у Мауро — и тот остановился. Некоторые потом пошли, когда высохли, но никто из нас не знал точного времени, а вскоре и счет дням начал как-то теряться.
Хуже всего было, что не могли стрелять, боялись себя обнаружить. А потом я разбил компас, неловко споткнувшись о какой-то корень и ударившись рукой о камень, пытаясь удержаться, чтобы не загреметь вниз. Компас как срезало. Коробка осталась привязанной к руке, разумеется, а вот стекла и стрелок — как не бывало там!
С какой яростью швырнул я ненужную коробку в кусты! Но это была глупая, ничего не дающая злость, ничего не давала. Ориентация у нас и так была нечеткая, а теперь совсем ее потеряли.
Как это случилось, не знаю и по сей день. Шел я на юго-запад, во всяком случае, когда один раз утром солнце изошло у нас перед носом, а еще через два дня уже слева, а еще спустя два дня — справа, я в отчаянии подумал даже, что нас водит какая-то нечистая сила.
Не скажу, на какой день, кажется, где-то в конце первой недели, мы потеряли счет времени. Сначала время остановилось и стало одинаковое, безразмерное, нетекущее, послушное и вялое. А затем оно просто пропало.
Остались только горы, лес вокруг, усталость и голод, и чувство опасности, которое также перестало быть обостренным, утратило свой вес и адресность, и вроде бы стало обыденным, будничным, и превратилось в неотъемлемую частицу нашего бесконечного движения по горам. Вверх, отдых, в долину, затем снова через гору, и снова отдых на вершине, и снова, и снова.
Ясное дело, я старался не идти прямо в гору, а склонами вел ребят, пытаясь срезать самые острые выступы гор, миновать самые тяжелые для перехода гребни.
Но ведь и я устал, я страшно устал. Ощущение того, что я должен, что я веду и обязан вывести их, а, еще к тому же, что на мне, командире, лежит ответственность за их жизни, — давило на меня, но оно же и двигало мной, заводило меня больше, чем других.
Светлячки в сумерках и пение цикад превращали чащу леса в иной мир, и мы, словно люди из другой вселенной, заблудившиеся, продвигались главным образом ночью и сливались с ночью и лесом. Звезды на черном небе и светлячки во мраке чащи поблескивали, как светлые стрелки путеводных указателей, как единственные признаки жизни, ожиданий, веры и надежды на сплошном темном полотне лесной ночи.
Не знаю, могли бы мы так продержаться, не подбери я самых сильных, не имей я за плечами столько лет партизанской жизни. Тогда, в партизанах, на маршах, я пытался думать о Лауре и забывал, что иду, что тяжело и душно, или же холодно, или же льет дождь. Я думал о ней, и меня грело ее тепло, стук ее сердца сливался с моим, и я словно видел ее внутренним взором, глазами души. Она была со мной всегда. Поэтому я выжил. Возможно, именно поэтому.
А затем я думал о Рауле; который подростком, оставаясь дома, просил меня — вернись, Маноло, умоляю тебя, вернись, роднее у меня нет никого, кроме тебя, останься живым, береги себя, и, ты знаешь, мы победим.
Лаура не просила меня — вернись живым, она только смотрела, не отрывая глаз, долгим, бездонным взглядом, и я немел перед ее страхом за меня, я видел бездну, которая раскрывалась в ее глазах, и там светились вера, и любовь, и надежда.
Я много думал о них, перебирал в памяти всякие мелочи, вспоминал — как повязана была розовая косынка на ее волосах, когда мы ходили в Манагуа в «Пластиковый город» на развлечения и танцы или же в кино.
А еще я вспоминал, как она ходит, слегка поводя плечами, как зачесывает длинные волнистые волосы, отбрасывая голову назад, и множество, множество других деталей я вспоминал.
И как мы с Раулем пили пиво на берегу нашего озера, и я рассказывал ему о женских тайнах, или как мы убегали от полиции, когда разбрасывали листовки на базаре дель Норте, а какая-то сволочь указала на нас пальцем. Мне было пятнадцать, а Раулю и того меньше — одиннадцать. Убежали, люди нам помогли, укрыли, пропустили под ногами через ряды, и полиция не смогла нас схватить. Нас, сандинистов, люди уже тогда любили и верили нам. Потом были переходы просто длинные, иногда многодневные марши в горах или же долгие часы пустого ожидания, и я мог тогда думать, хватало свободного времени.
А сейчас мы шли, измученные и голодные, и не могли стрелять, хотя имели оружие и должны были выжить, а жизнь наша находилась только в процессе похода, конечной целью которого были свои.
Только когда и где?
Мы шли так долго и были такие усталые, что все одновременно начали чувствовать, что так было всегда, что это наше бесконечное движение и есть сама жизнь, в ее процессе, в ее круговороте. Так бывает, когда кто-то идет долго горами и долинами, с перерывами только на сон, потом просыпается и снова идет, скрываясь от врагов.
Что вело нас вперед, кроме обыкновенного инстинкта самосохранения? Идея — вот что нас вело. У нас была идея нашей жизни, наше движение не было пустым, мы жили и умирали ради этой высокой идеи, и сливались с ней в единое целое, в монолит, и становились, как она, бессмертными и бесконечными.
Идея наша бессмертная, и мы — ее воплощение именно в процессе бесконечного нашего движения; именно потому, что время утратилось для нас и мы его перестали считать, и просто двигались вперед, выполняя какую-то высшую функцию, добывая еду; мы пили и ели, что находили, и снова шли.
Вот в эти мгновения мы и становились бессмертными, потому что не помнили о жизни, о смерти, о времени. Мы просто двигались в бесконечности ради высшей идеи и, как животные и дети, которые живут бездумно, не отделяя бытия от ощущений, были в это время бессмертными.
И у каждого из нас была еще одна связь с вечностью, которая в конце концов тоже вливалась в этот монолит, — это те, кого мы любили.
Мы любили нашу страну, нашу родину и наш народ, ради этого мы поставили на кон свои жизни, но ведь мы еще любили кого-то отдельно, в частности — любимых и друзей, жен и детей, родителей и братьев.
Я потом думал, что тогда идея любви, большой любви и к тем нашим родным и близким и к нашей высокой идее стала одной, и мы были ее воплощением, потому что жили, выживали и двигались наперекор времени и расстоянию, в бесконечно тяжелом, тревожном, но нужном и важном, для того чтобы жизнь продолжалась, движении вперед. Мы шли вперед, преодолевая все преграды, какие бы ни возникли на нашем пути.
Горы казались безграничными. Не знаю, мне ли одному, но думаю, что нет. Только мы ничего не обсуждали, ребята слушали мою команду, и я не имел права колебаться и думать иначе — я вел.