Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 131 из 139

Я говорю ему: Франсиско, чего это ты так прихорашиваешься перед боем, скажи мне? (А это ведь все так, все наши товарищи чувствовали себя так, словно собирались на праздник, когда шли в бой.)

А Франсиско говорит:

— Потому что мы встали на бой за новую, светлую и чистую жизнь, Маноло, и для нас бой, в котором может погибнуть каждый, — тоже светлое и чистое, потому что мы боремся за добро для человека, понимаешь, за лучшее, а на такое человек сам должен идти подготовленным самым лучшим образом. Я убежден, что мы — люди будущего нашей страны, мы должны быть примером для тех, до кого это еще не дошло. Во всем, Маноло. Значит, и здесь тоже. А как посмотрит кто-нибудь, тот же неграмотный крестьянин, к примеру, на победителя из сандинистской армии, но неаккуратного, грязного, небритого? Как на бандита. А ведь из леса выходим, мы еще партизаны. Следовательно, мы должны предстать перед людьми в своем лучшем виде, понял?

Получил я простенький урок политграмоты, а было мне это чрезвычайно приятно, потому что Франсиско едва читать научился, но верил и знал, за что воюет.

В этом бою Франсиско погиб.

Всего погибло трое. И он среди них.

Ну почему он! Ну почему именно он, тот, кто должен был строить нашу новую страну, рождать прекрасных детей, воспитывать их в высоком духе, и погиб?!

Под Эстели погиб Леонардо.

Кроме Рауля, друга моего детства, еще Леонардо я считал братом. Мой одногодок, родом из-под Леона, вошел в отряд за несколько месяцев до меня.

Леонардо был для меня и примером и первой помощью в моей партизанской жизни, могу сказать, что только благодаря ему я избежал самых тяжелых моментов той смешной трагедии, которую в начале своей партизанской лесной жизни переживали ребята из городов.

Он ориентировался в горах сразу легко и просто, знал деревья и травы, птиц и животных. Я учился у него, подражал ему во всем, не раз сам ощущал, как неуклюже делаю я то, что так естественно, нормально выходит у Леонардо. С первого появления в нашем отряде Леонардо всегда был по-военному подтянут, собран, одежда на нем сидела ловко, как влитая. А между тем он — сельский парень, даже в Леоне, недалеко от которого жил, бывал не часто.

А я учился у него. Поймет меня только тот, кто знает, как легко и одновременно тяжело учиться у того, кого любишь, кто тебе близок, с кем, как с самим собой, можешь разговаривать, с кем на протяжении нескольких лет спишь рядом в шалаше из пальмовых ветвей (это чаще всего были наши дома в партизанские годы, особенно в сезон дождей, — низенький шалаш густо накрыт пальмовыми листьями, как раз такой, чтобы поместилось двое). Мы разговаривали долгими ночами, в горах быстро темнеет, — о жизни муравьев, и о том, как приходит весна в далекие страны, и о светлячках, которые так помогали нам в лесной темноте, и о моей Лаурите, и о Рауле, и о его родителях и братьях, и о моих, и о змеях, и о вулканах, и о диалектическом материализме, в котором не очень еще оба разбирались, и о скорой победе, и о новой жизни. Иногда даже тихонько пели сельские песни, которым он меня обучил, и засыпали, не зная, в котором часу и на каком слове оба замолкали...

Я крепнул и привыкал к партизанской жизни, учился разжигать костер, готовить еду товарищам, которые спали, случалось даже из подстреленной обезьяны, случалось и просто из трав и корней. Лагерь спит, только мы с Леонардо куховарим и слушаем между тем по приемнику «Радио Гавана».

Я привык к нему сразу, любил его, как брата, и, как на брата, иногда злился, замечая, что он снова ловчее, снова и снова учился я у него, сердясь и на него и на себя за этот дух соперничества, который мучил меня.

А вот Леонардо не раздражался. Едва на неделю старше меня, он был сдержаннее и четче. Видел, что у меня что-то не в порядке, и молча помотал затянуть узел или же закрепить колышек для шалаша, ничего не говорил, просто помогал, и все сразу же выходило.

Он был высокий, худой, немного бледный, а когда смеялся, сверкал белыми, ровными зубами, и улыбка у него была светлая и приятная, будто солнечная. Думаю, все любили его за эту улыбку. Добрая была улыбка.

Леонардо убили.

Такое забыть нельзя, нельзя никогда, ни на миг такое забыть нельзя, поэтому я пытаюсь проводить как можно больше времени с семьей, с детьми, чтоб мир на меня нисходил, обычная, простая человеческая жизнь, мир, просто мир и покой, которого у нас и по сей день так мало.



Я думаю, что у Леонардо было, как бы это получше сказать, ну, безмерно доброе сердце, которым он чувствовал жизнь всегда Лучше, чем это казалось другим. Он был открытым и добрым со всеми, да еще и мужественным, и, волевым. Как и Франсиско, который во всем видел красоту, сердцем тянулся к прекрасному, к грядущему добру и величию человека и верил в это всем своим естеством.

Таких было немало у нас. Думаю, Карлос Фонсека и Эль Данто были такими. И юный Ихито, который погиб вместе с двумя товарищами в прошлом году во время ликвидации большой банды «контрас» на Атлантике. Ему едва восемнадцать исполнилось: его все любили, все, и он был честный, и отважный, и добрый. И погиб, так страшно погиб.

Лучшие из нас погибли, и мы, мы должны становиться вместо них лучшими, мы теперь должны быть такими, как они.

Их гибель — это тоже для нас пример победы человеческого сознания. Победы над несознательностью.

Только когда теряем, понимаем, что потеряли, и тяжесть этого ложится на наши плечи, и сердце сжимается. Многих из тех, кого мы потеряли, теперь видим во всей кристальной чистоте духовных сил, слитых с идеей, за которую боролись. Именно этой духовной чистоты больше всего и боялись враги революции, больше всякой развращенности. Его, этого духовного величия, так боялись «сильные» того, нашего мира, потому что чувствовали: оно — непреодолимо. Поэтому и согласны были на любой разврат, моральную деградацию, лишь бы не это...

Они не в состоянии были осознать, что только этим духовным величием и может спастись человечество. Так дикий человек боится лекарств больше, чем болезни.

Общество болело, тяжело болело, и те, в ком материализовалась идея, высшая идея добра, непримиримость со злом, не могли существовать в больном, разложившемся обществе, но... слишком они были чисты, слишком высоки для нашего, еще несовершенного мира и среди нас, еще не доросших до них... Может, потому они и гибли, что всегда готовы были пожертвовать собой и в какое-то мгновение жертвовали, а кто-то... кто-то немного испугался, кто-то заколебался, кто-то на миг замешкался... И остался жив.

Много об этом написал потом наш замечательный команданте Омар Кабесас в своей великолепной книге «Гора это нечто большее, чем бесконечная зеленая степь». Кабесас был одним из наших любимых командиров, молодой, едва старше нас, он вел нас, но все видел, все понимал, как мы. И описал потом всю нашу партизанскую жизнь. Но у каждого из нас есть своя память.

Леонардо погиб под Эстели.

Мы брали город тяжело, ударив по вражеским позициям перед рассветом, а победить смогли уже под вечер.

А Леонардо убили. Обычной пулей. Прямым попаданием в сердце, случайной пулей в разгаре боя. И все. Так просто и сразу.

Я похоронил его.

Перед этим я переодел его в свою одежду, все, что он носил, я надел и потом одевался в нее всегда перед боем. Мы и дальше воевали вместе. Может, это он защищал меня, может, эта рубашка стала тем панцирем, от которого отскакивали все вражеские пули? Так или иначе, я ходил в одежде Леонардо до самой победы.

Это был сентябрь семьдесят восьмого года, первое восстание в городах Масая, Эстели, Чинандега и Леон, которое поддерживали мы, партизаны, и которое после жестокой бомбардировки сомосовской авиацией было подавлено.

Сомосовцы захватили Эстели 22 сентября. Мы отступили. А Леонардо остался на кладбище в Эстели навсегда.

Меньше года прошло, и мы победили оба, ранения мои были лёгкие, я женился, и в моем доме висит в шкафу та одежда, в которой погиб Леонардо и в которой я воевал до победы, чтобы он остался во мне навсегда, и стоят те большие желтые ботинки Леонардо, в которых я еще год проходил по горам, а на руке у меня и сейчас простенькие часы, которые я не променяю пи на какие другие, в мире. Это часы Леонардо, а мои остались там с ним. Вот оно как было. Вот как есть. И поэтому я порой волнуюсь за Рауля так, как может переживать только тот, кто знает цену утраты. Рауль уже не мальчик, но пылкий, горячий. Прошел уже сам изрядно, предан революции, убежденный боец. Поэтому мы перед победой долго с Раулем не виделись. Но как мы встретились потом! Как отгуляли мою свадьбу! Правда, то проклятое ранение все же немного портило мне радость, но что жаловаться — мы оба остались живы, революция победила, мы встретились — и жизнь впереди!