Страница 44 из 58
— Позвольте дать вам указание привести здесь все в порядок.
Три дня Дарья мыла пол, скоблила подоконники, подклеивала новые обои, оттирала дверные ручки, выносила мусор, вытирала пыль с мебели.
Дача прямо-таки преобразилась. Грызлов размяк, подобрел. Вообще-то он любил во всем порядок, только этот порядок должны наводить другие.
Вечером, когда Дарья собралась уходить, Софокл Никодимович пригласил ее на чай, но Дарья отказалась, уж больна она устала в этот день. Тогда Грызлов предложил женщине еще пять рублей за ее старание и скромность, но и от денег она отказалась. Тогда Грызлов степенно, с достоинством предложил:
— Позвольте предложить вам стать моей законной женой.
Не могла Дарья отказать Софоклу Никодимовичу.
Жалко ей было этого больного одинокого человека и согласиться так вот сразу тоже не могла. Уж больно все карикатурно получилось.
— Я женщина самос… — открыла было рот Дарья, но ее тут же перебил хозяин дачи.
— Я одинок, имею хорошую пенсию, как работник путей сообщения пользуюсь льготами на железной дороге. А если у вас имеется муж, то позволю дать вам совет оставить его.
— Мужа у меня нет, но женщина я самостоятельная и ни в чем не нуждаюсь. И пенсия у меня хорошая…
Дарья лихорадочно пыталась найти причину, которая хоть как-то оправдала бы ее желание связать судьбу с этим странным, мосластым, сутулым, похожим на верблюда человеком.
— Смею вас уверить, что вы живете в кирпичном доме, а это крайне вредно для здоровья, — привел Грызлов последний и, как казалось ему, самый веский аргумент.
— Это так, действительно. У меня к тому же ревматизм, а он-то в сырости… а камень завсегда… У вас дача деревянная и относительно просторная.
Дарья подумала, что этого совсем мало, чтобы людям объяснить очередное замужество. И так уж о ней чего только не говорят. Ну и пусть всякое болтают. Не может же она всем объявить, что выходит за Грызлова потому, что жалко его, что ей больно видеть, как этот человек, на старости лет, съедаемый болезнью, страдает от неухоженности и одиночества.
— А где жена ваша, где дети ваши? — после долгого молчания, зная наперед ответ, спросила Дарья.
— Что касается жены, то смею вас заверить, что она умерла десять лет назад. Дети же, дочь и сын, получили хорошее образование, обеспечены мною и довольны своей жизнью. Но смею вас заверить, что в старости мы для детей становимся обузой. А я человек гордый и не желаю ни для кого быть обузой. Даже для государства я не желаю быть обузой. — Грызлов гордо вскинул большую лошадиную голову, вперив неподвижный взгляд в потолок.
— Как звать-то вас? — тихо, робея, спросила Дарья.
— Софокл Никодимович. Отец мой из бедных крестьян, а в молодости был в услужении у профессора но философии. Надеюсь, что в нашей совместной жизни мы будем друг к другу относиться независимо и с уважением, — добавил Грызов таким не терпящим возражения тоном, будто сообщал о подписании акта о безоговорочной капитуляции Дарьи Семеновны.
Порываева сказала, что подумает о предложении Софокла Никодимовича, но на следующий день с чемоданом и небольшим узлом — вот и все ее нехитрые пожитки — перебралась на дачу. Позже она перевезла цветной телевизор и холодильник ЗИЛ.
Поселилась Дарья в небольшой угловой комнатке. Софокл Никодимович размещался в другой.
Через месяц Грызлов и Порываева сходили в загс и расписались. Встречались супруги по утрам на кухне, молча пили чай и расходились по своим комнатам. Потом Дарья готовила обед. Обедали опять вместе и большей частью молча или перекидывались несколькими словами о погоде. Вечером ужинали, смотрели до девяти часов телевизор, а затем расходились по комнатам.
В магазин Дарья ходила сама, большей частью утром, после завтрака, когда меньше было в очередях людей. Правда, к этому времени почти все молочные продукты разбирали, но знакомые продавщицы по старой дружбе кое-что оставляли ей.
Каждый месяц Грызлов выделял Дарье на питание по пятьдесят рублей, а тратила она раза в два, три больше, так что от Дарьиной сторублевой пенсии почти ничего не оставалось.
Софокл Никодимович большую часть времени лежал на кровати и бессмысленно смотрел перед собой. Иногда он читал. Большей частью читал военные мемуары прославленных полководцев. Но любимой книгой был «Атлас железных дорог СССР». Карты он рассматривал внимательно, с каким-то непонятным подобострастием, часто что-то отмечая на них, иногда восклицая:
— Вот теперь-то видна их ошибка. Промышленность вон куда перебазируется, а ветку только сейчас тянут. А я еще когда говорил, а я еще когда настаивал подвести туда железку.
Это независимое, спокойное течение жизни, хотя ленивым его не очень-то назовешь — нужно было постирать, сварить обед, убраться, заштопать носки, ветхое белье, — каким-то образом повлияло на Дарью Семеновну. Она все чаще и чаще стала вспоминать прожитое, все чаще стала перелистывать свой толстый, из серой грубой бумаги фотоальбом. В десятках снимков запечатлены мгновения ее долгой жизни. Вот самый первый и самый старый снимок, у деревянной, скособочившейся старой сельской школы стайка ребятишек, в центре полная, со спокойным, умным взглядом учительница. Дарья стоит с краю, испуганная, робкая, как птичка. Ей тринадцать лет, она впервые видит фотографа, прибывшего из города.
Какая она нескладненькая, какая она худенькая и носатенькая, ну вылитая синичка!
А вот она с первым мужем, плечом к плечу. У него жесткие, ежиком волосы, нагловатые, холодные глаза навыкате, широкая грудь, тонкие, злые губы. Когда он, пьяный, ее бил, то делал это с каким-то изуверским наслаждением. Короткий боксерский взмах руки — и она проваливается в синюю, влажную пещеру обморока. Когда она открывает глаза, он, нагло ухмыляясь, говорит: «Не перечь мне, дура, когда я в затуманенном самогоном сознании».
И на этой фотографии у нее испуганное, чужое лицо. Нет, не фотографа она тут боится. У дорогого муженька в кармане початая бутылка, и ему не терпится выпить. Это они на базаре в городе — продавали картошку. Дарья упросила мужа зайти и сфотографироваться. Зачем? Так ведь чувствовала она, что недолго выдержит такую жизнь. Думала, что потом-то, когда уж ее не будет, спохватится муженек, посмотрит на фотокарточку и зальется слезами, что не уберег такую жену, что не жалел, не относился к ней как подобает.
Теперь Дарья знает, как глупа была, как чудовищно заблуждалась. А вот она уже на заводе. Она в широком комбинезоне, стоит у токарного станка и смеется. Это ее фотографировали для местной газеты. Фотограф больно сильно упрашивал, чтобы она засмеялась. Не до смеха в ту военную пору было. По четыре нормы давала в смену. И откуда брались силы?
Вот попалась в руки фотография подруги — Ксении Липочкиной, по прозвищу Липчик. Она со всеми девчонками на заводе дружила и еще этим оправдывала свое прозвище.
Где теперь Ксения, в какой бетонной клетке-квартире доживает свой век? Жива ли она? Липчик, милый Липчик, ты уже тогда так часто болела!
Долго смотрела Дарья Семеновна на широкоскулое, плоское, с азиатчинкой лицо подруги — аж сердце стало щемить.
На обороте фотокарточки написано старательным почерком: «Если встретиться нам не придется, если так уж сурова судьба, пусть на память тебе остается неподвижная личность моя. Август 1948 года».
Вот и осталась одна «неподвижная личность» да эти строчки.
А вечерами, надев скромные ситцевые платьица, они бежали с Ксеней на танцы в парк культуры. Заводские подростки с чубами, в белых рубашках старательно дули в медные трубы, и захватывающие душу звуки вальса пропитывали синий воздух вечернего парка. Пахло сиренью, расцветшим жасмином, в кустах целовались и объяснялись в любви, шелестели березки, в зеленой траке стрекотали кузнечики, и всем, даже мигающим в высоком небе звездам, хотелось счастья.
После танцев подружки шли домой, смеялись и с наивной робостью ждали, что их кто-нибудь догонит, возьмет под руку и произнесет шепотом самые простые и самые необходимые в мире слова.