Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 72

Раз было принято решение, нетрудно было найти предлог. Собственно говоря, таких предлогов всегда было более чем достаточно: в Петербурге знали, что окружавшие Суворова штаб-офицеры (Горчаков и другие) включают в списки представляемых к наградам фамилии людей, ничем не отличившихся, а он доверчиво скрепляет эти списки своей подписью; австрийцы всячески опорачивали полководца, обвиняя его в нелойяльном к ним отношении; недруги Суворова из среды павловского окружения постоянно восстанавливали против него императора, приписывая ему почти все военные и политические неудачи.

Наконец, даже в суворовской армии имелись клевреты государя, старательно подбиравшие все факты, служившие во вред полководцу. К числу их нужно, прежде всего, отнести агента Тайной экспедиции Фукса. В августе 1799 года племянник Суворова, князь Андрей Горчаков, пишет из Италии неизменному суворовскому конфиденту Хвостову: «…Если бы вы поговорили с генерал-прокурором, что находящийся здесь г. Фукс вдруг теперь зачал себе задавать тоны, теряя уважение к фельдмаршалу и к его приказаниям, выискивает разные привадки и таковые, что государь, получа от него какие-нибудь ложные клеветы, может приттить в гнев»[73]. Таким образом, со всех сторон вокруг полководца плелась паутина интриг.

И если из массы верных и вовсе неверных фактов, которые исподтишка вменялись в вину Суворову, было выделено назначение дежурного ад’ютанта, то с таким же успехом можно было придраться к любому другому поводу.

Что касается Суворова, то, несмотря на его частые расхождения с образом действий правительства, выражавшиеся в почти неизменной фронде и подымавшиеся до высот серьезной принципиальной оппозиции против пруссифицирования армии, он оставался приверженцем монархического режима. Революция представлялась ему опасным смещением установленных граней, делающим народ «лютым чудовищем, которое надо укрощать оковами».

Но он мечтал об ином, о просвещенном и гуманном режиме.

— При споре, какой образ правления лучше, надобно помнить, что руль важен, а важнее рука, которая им управляет, — произнес он однажды, и в этой фразе слышен отзвук нередко терзавших его мыслей.

Фукс рассказывает весьма любопытный эпизод. Одного унтер-офицера, совершившего военный подвиг, Суворов представил к производству в офицеры. Из Петербурга пришел отказ, с указанием, что унтер не является дворянином и не выслужил срочных лет. Суворов был весь день мрачен и вечером со вздохом сказал:

— Дарование в человеке есть бриллиант в коре; надобно показать его блеск. Талант, из толпы выхваченный, преимуществует перед многими другими. Он всем обязан не случаю, не старшинству, не породе, а самому себе… О, родимая Россия! Сколько из унтеров возлелеяла ты героев.

Произнесенные на сто лет ранее и услышанные Петром I, слова эти были бы встречены горячим сочувствием; услышанные Павлом I, они лишний раз подчеркнули коренное отличие взглядов их автора.

Та монархия, которую Суворов видел перед собой, знамена которой он покрывал славой, феодально-чиновннчья монархия Екатерины и, тем более, Павла, вызывала в нем резкий протест; но самую сущность ее, как системы, как политического и социального порядка, он не подвергал сомнению. И новую немилость монарха он воспринял как тяжкий, незаслуженный, но непреоборимый удар.

23 апреля, когда город был залит ярким, но еще холодным весенним солнцем, Суворов медленно в’ехал в Петербург. Никто не встретил его. Для официальных кругов не было более увенчанного лаврами великого полководца; они видели в нем только нарушителя императорского указа.

Карета с больным генералиссимусом добралась до Крюкова канала, где помещался дом Хвостова. Суворов с трудом дошел до своей комнаты и в полном изнурении свалился в постель. В это время доложили о приезде курьера от императора. Больной с заблиставшими глазами велел позвать его. Вошел Долгорукий и сухо сообщил, что генералиссимусу князю Суворову воспрещается посещать императорский дворец.

С этого дня началась последняя битва Суворова с неуклонно приближавшейся к нему смертью. Он изредка еще вставал, пробовал заниматься турецким языком, беседовал о военных и политических делах, причем ни разу не высказывал жалоб по поводу своей опалы. Но память изменяла ему; он с трудом припоминал имена побежденных им генералов, сбивался в изложении итальянской кампании (хотя ясно помнил турецкие войны), часто не узнавал окружающих. Разум его угасал. От слабости он иногда терял сознание и приходил в себя только после оттирания спиртом.

Через два дня после прибытия Суворова в Петербург император распорядился отобрать у него ад’ютантов. Лишь немногие осмеливались посетить умирающего героя. Время от времени наезжали с официальными поручениями посланцы Павла: узнав, что дни полководца сочтены, он проявил к нему скупое, лицемерное участие. Однажды император прислал Багратиона справиться о здоровье полководца. Суворов долго всматривался в своего любимца, видимо, не узнавая его, потом взгляд его загорелся, он проговорил несколько слов, но застонал от боли и впал в бредовое состояние.

Жизнь медленно, словно нехотя, покидала истерзанное тело. Неукротимый дух все еще не хотел признать себя побежденным. Когда Суворову предложили причаститься, он категорически отказался, не веря, что умирает; с большим трудом окружающие уговорили его. Приезжавший врач, тогдашняя знаменитость Гриф, поражался этой живучести. Как-то Горчаков сказал умирающему, что до него есть дело. С Суворовым произошла мгновенная перемена.





— Дело? Я готов, — произнес он окрепшим голосом.

Но оказалось попросту, что один генерал желал получить пожалованный ему орден из рук генералиссимуса. Суворов снова в унынии откинулся на подушки. По целым часам он лежал со сжатыми челюстями и закрытыми глазами, точно пробегая мысленным взором всю свою трудную жизнь. Древиц, Веймарн, Салтыков, Прозоровский, Румянцев, Репнин, Потемкин, Николев, Павел I, Тугут — длинная вереница жутких лиц, присваивавших его лавры, мешавших его победам, истязавших его солдат, являвшихся средостением между ним и народом, хотя все свое военное искусство он основал на тесной связи с народом. Однажды он вздохнул и еле внятно произнес:

— Долго гонялся я за славою. Все мечты!

На последней страшной поверке слава оказалась недостаточной платой за полную чашу горестей и за растраченные исполинские силы; а других результатов, иного оправдания прожитой жизни Суворов не мог отыскать в свой смертный час.

Но так сильна была в нем эта потребность, что он несколько раз повторял слова, написанные два месяца назад Хвостову: «Как раб умираю за отечество и как космополит за свет».

Смерть подступала все ближе. На старых, давно затянувшихся ранах открылись язвы; началась гангрена. Суворов метался в тревожном бреду. С уст его срывались боевые приказы. И здесь не покидали его призраки последней кампании. В забытье, при последних вспышках своего воображения он исправлял ошибку австрийцев, осуществлял поход на Геную. В последнем исступленном усилии он прошептал:

— Генуя… Сражение… Вперед…

Это были последние слова Суворова. Он еще судорожно дышал, как всегда, в одиночестве ведя свою последнюю ужасную борьбу. В полдень 6 мая 1800 года дыхание прервалось на полу вздохе. В этот раз Суворов был действительно побежден.

В обтянутой черным крепом комнате водворили набальзамированное тело полководца. Вокруг были разложены на стульях все ордена и отличия. Лицо Суворова было спокойно; при жизни у него давно не видели такого выражения.

Весть о кончине Суворова произвела огромное впечатление. Толпы народа теснились перед домом Хвостова; многие плакали.

Державин, недавно воспевавший полководца:

теперь посвятил ему прочувствованное стихотворение «Снигирь».

73

Рукописный Суворовский сборник, т. XI.