Страница 26 из 39
На следующий день на постамент водрузили статую балагура, и, поскольку скульпторы той усовершенствованной эпохи творили в манере простодушной и мещанской, умелый ваятель изобразил философа в коротенькой куртке, ночном колпаке и домашних туфлях.
Скульптура вышла превосходная.
ЗЕРОТОКТРО-ШАХ, ПРОТОМИСТАГОГ БАКТРИАНЫ
При жизни Нодье сказка не публиковалась. Впервые опубликована по рукописи П.-Ж. Кастексом в изд.: Nodier Ch. Contes. P., 1961 (Classiques Garnier).
Уточненный вариант текста опубликован в изд.: Nodier Ch. Hurlubleu, Grand Manifafa d’Hurlubière et autres contes. Ed. J. Geoffroy, Dole, 2008, — по которому и выполнен наш перевод.
Сказка является продолжением двух предыдущих: «Сумабезбродия» и «Левиафана».
Мистагог — жрец, наставляющий в таинствах, а протомистагог — самый первый из таких жрецов, предшественник всех последующих.
ГИПОТАКСИС[140]
Мой Бог! Мой Бог! какой же поучительной и занимательной кажется жизнь тому, кто изведал смерть!
Не прошло и десяти тысяч и нескольких жалких сотен лет со дня моей кончины, как вдруг в одно прекрасное утро сразу после праздника всех святых, лишь только пропел петух, со мной — чего только не бывает в праздник — приключилось то, о чем я буду иметь честь вам поведать.
Хотя я успел слегка протрезветь после давешнего, а вернее сказать, давнишнего, я, клянусь честью Брелока[141], был немного не в себе, как человек, который отвык от светского общества и свежего воздуха. Я шел куда глаза глядят не знаю сколько времени по горам и долам, улицам и переулкам, по папертям и дворам, передним и ступеням, до тех пор пока не уперся в огромный портал разнородного стиля, над которым мерцала фосфорическая надпись:
Удостоверившись, что я не вхожу в число тех, кому вход воспрещен, я поднял глаза и заметил человека исполинского роста, который, судя по всему, этот вход охранял. Он отворил мне дверь с величайшей учтивостью, а именно обнажив голову, которую покрывал высоченный тюрбан, сидевший на ней весьма лихо и имевший форму гигантского гасильника. Желая ответить любезностью на любезность, как это принято среди людей благовоспитанных, я схватился за свой ночной колпак и снял с головы гасильник, не уступающий колоссальными размерами убору моего нового знакомца. Сей бравый муж вновь изъявил мне почтение самыми пылкими знаками, какие были в ходу в то время в том краю, а именно ухвативши свой собственный нос большим и указательным пальцем левой руки, а нос у него, прошу поверить, был не из маленьких. Я не захотел уступить ему в учтивости и стал искать кончик своего собственного носа, однако сей последний оказался так длинен, что мне стоило большого труда добраться до его оконечности[143]. Покончив с этими жеманными церемониями, которым в хорошем обществе придают, пожалуй, чересчур большое значение, мы вошли в какой-то чулан, дверь которого тотчас за нами затворилась, и уселись бок о бок на единственную имевшуюся там скамью. В чулане было темно, хоть глаз выколи, впрочем, если бы даже кто-то вздумал покуситься на мой глаз, серьезной преградой ему сделался бы мой же нос. К счастью, до этого дело не дошло.
ПРОСЦЕНИУМ
Мы тотчас завели меж собой приличную беседу, отличительной чертой которой были наши позы, казавшиеся, вероятно, слегка принужденными, ибо носы наши не позволяли нам сидеть иначе, как повернувшись друг к другу в профиль.
— Простите ли вы мне, сударь, — спросил обладатель одного из двух самых длинных носов на земле (вторым был мой собственный), — что я без спросу уселся тут рядом с вами вследствие компетенций, полномочий и привилегий, какие сообщает мне моя должность по отношению к особам, подвергнутым воскресительной процедуре?
— Не только прощу, — отвечал я, — но даже выскажу вам бесконечную признательность за то, что вы изволили составить мне приятную компанию в сем Храме Просвещения. Темно здесь, как в могиле. Впрочем, выражения ваши, исключительно тщательно отобранные, доказывают мне, что о лучшем обществе невозможно и мечтать.
— То ли еще будет, — возразил он, по всей вероятности, с улыбкой, — когда вы услышите господ ученых? Вот кто имеет в своем распоряжении отборнейшие цветы красноречия, вот у кого силлепсы, гипаллаги и гипотипозы[144] не сходят с языка, вот у кого что ни слово, то золото. Но я еще не успел осведомиться о времени и обстоятельствах вашей кончины.
— Она приключилась, с вашего разрешения, которого вы, впрочем, не давали, шестого октября тысяча восемьсот тридцать четвертого года от воспаления кишок, или, если угодно, от энтеритной флегмазии, что означает в точности то же самое. В мое время врачей так сильно бранили на их родном языке, что они предпочитали изъясняться по-гречески.
— Прогресс идет вперед, — отвечал мне человек с длинным носом, — а это идет на пользу цивилизации. Ваши врачи, которые говорили так, чтобы их никто не понял, а нередко и сами не понимали друг друга, сильно опередили свой век, а вы, бедный мой друг, оттого и не слишком преуспели, что не умели, подобно им, выражать свои мысли — если, конечно, вы мыслили, — посредством странных синонимов и непостижимых наречий. В ваши времена еще не постигли искусства преуспевать посредством загадок, зачастую не имеющих разгадки. А меж тем это дело очень прибыльное! Как бы там ни было, мужайтесь. Нынче нам обоим предстоит шаг за шагом искупить наши заблуждения в лимбе рая для ловкачей, а наказанием нам послужит вечное созерцание неслыханных чудес, какие творит совершенствование. Таков, да будет вам известно, вынесенный нам приговор.
— Ужасно! как это ужасно! — вскричал я. — Благодаря тому что вы любезно изволили мне сообщить, я начинаю понимать, что жестокая казнь, ожидающая несовершенных особ, подвергнутых воскресительной процедуре, — тех самых, к числу которых имеем несчастье принадлежать мы с вами, — заключается в том, что они обречены вечно выслушивать рассуждения и речи; и какие рассуждения, сударь! какие речи! Старый Дант с его желчным воображением позабыл включить эту пытку в уголовный кодекс для проклятых душ! Больше того, о ней нет ни слова ни в грозных речах Господних, ни в церковных оглашениях, ни в милых амвросианских безделках Антонио Руски[145], хотя от них пышет жаром и пахнет жареным, ни в прекрасном описании Чистилища, выполненном Бартоломео Вальверде с такой дотошностью, как будто он только что вернулся из описанных им краев[146]. Какое коварство — подсунуть нам крапленый ад!
— Увы, сударь, ученые способны на все. Но неужели вы не вытерпите присутствия на одном небольшом заседании — ведь я, кажется, не имел удовольствия прежде принимать вас здесь, а следственно, вы отдыхали много веков подряд. В юбилейные дни, а сегодня как раз один из них, эти господа бывают весьма снисходительны, и, если вы будете вести себя прилично, может случиться, что они позволят вам после подписания протокола спокойно умереть заново и отдохнуть до получения следующей повестки. Вы, должно быть, виновны в какой-нибудь философической шалости — вероятно, вы усомнились в общественной полезности взаимного обучения или высказали несуразное возражение против орфографии г-на де Вольтера, члена Французской академии, усовершенствованной г-ном Марлем, членом грамматического общества, или не проявили должного почтения в разборе метода Жакото?[147] Возможно, вы дерзко судили о магнетизме и френологии, об эклектизме и пиявках[148] или о печении хлеба из опилок, — юношество всегда чересчур самонадеянно. Вы поступили нехорошо, но от всякого зла можно отречься, а всякое невежество заслуживает снисхождения. Мужайтесь, друг мой, глядите веселее!
140
Нодье пародирует манеру называть части прозаического произведения античными терминами; он сам поступил так в повести «Смарра», а из его современников этим приемом воспользовался, например, Пьер-Симон Балланш в сочинений 1831 года «Видение Гибала», где повествование, как в античных хорах, делится на строфы, антистрофы и эподы. Впрочем, «гипотаксис» здесь не очень уместен, ибо этот греческий термин означает всего-навсего «подчинение», а точнее, способ сочетания предложений. Последовательное использование этих «ученых» слов, заимствованных из греческого, — одна из форм насмешки Нодье над злоупотреблением научным жаргоном, в котором он обвинял своих современников.
141
Брелок (по-видимому, от французского выражения battre la breloque — нести околесицу) — одна из ипостасей авторского «я» в стернианском романе Нодье «История Богемского короля и его семи замков» (1830), авторский рассудок, «странное и капризное создание […] смешной набросок человека, который никогда не будет закончен, […] существо, вечно хохочущее, вечно поющее, вечно насмешничающее, вечно подшучивающее…». «Эмблематический портрет» Брелока, описанный им самим, таков: «Правой ногой я стою в корзине аэростата, а левой — на носу водолазного корабля. В одной руке у меня огромный букет нераспустившихся роз, а в другой — высохший мак. Роскошная бабочка машет у меня над головой пестрыми крыльями, а огромная летучая мышь — черными. По правую руку от меня мой герб: в черно-лазурном поле золотой феникс и утонувшая собака. А поверх всего этого очень большими буквами выведен мой девиз: „И что МНЕ С ТОГО?“» (Roi de Bohême. P. 83–84; игра шрифтов принадлежит Нодье).
142
Дальше некуда (лат.).
143
Обыгрывание темы длинного носа восходит прежде всего к «Жизни и мнениям Тристрама Шенди» Стерна — одному из любимых романов Нодье. У Стерна обсуждение длинных носов и их преимуществ занимает третий и четвертый том романа, причем, хотя речь, казалось бы, идет о носах, а не о чем-либо ином, эта «носология» призвана вызывать у читателя скабрезные ассоциации. Нодье любил эти страницы Стерна и ссылался на них уже в ранней «Последней главе моего романа» (1803). Впрочем, у темы носов имелся не только английский, но и французский источник, на который, между прочим, ссылается Стерн, — это похвальная речь длинным носам, сочиненная Брюскамбилем — тем самым французским актером, у которого Нодье заимствовал эпиграф к сказке «Бобовый Дар и Душистая Горошинка»; речь о носах напечатана в 1613 году в сборнике «Новые и забавные выдумки Брюскамбиля». Наконец, введение темы носа может быть объяснено и биографическими обстоятельствами: у Нодье в самом деле был длинный нос; во всяком случае, так считал он сам и такого же мнения придерживались полицейские, которые в описании его примет, сделанном в 1805 году, отметили, среди прочего, «крупный нос» (см.: Steinmetz J.-L. Préface // Nodier Ch. Portraits de la Révolution et de l’Empire. P., 1988. T. 1. P. 9).
144
Силлепсом называют объединение неоднородных членов в общем семантическом или синтаксическом подчинении, а гипаллагом — замену слов (например, когда слова в устойчивом выражении меняются местами). Посредством гипотипоза картину представляют так, как будто она находится прямо перед глазами автора. Перечисление стилистических фигур носит случайный характер и призвано иронически подчеркнуть великую ученость «этих господ».
145
Антонио Руска выпустил в 1621 году книгу на латыни «Об аде и демонах»; отпечатана она была в типографии Миланской амвросианской коллегии.
146
Латинский трактат падуанского теолога Бартоломео Вальверде (ок. 1540–1600) о чистилище (1581) католическая церковь относила к числу еретических произведений; книга считается крайне редкой, и, по-видимому, библиоман Нодье упомянул ее именно по этой причине.
147
Нодье перечисляет новинки, вызывавшие у него острую неприязнь. Орфографическая реформа, предложенная Вольтером, вошла в обиход в конце XVIII века и была узаконена Французской академией в 1835 году. Она имела целью хотя бы частичное приближение письменной формы слов к их произношению; в основном это касалось окончаний «ois» или «oit», которые были заменены на «ais» и «ait». Нодье был страстным противником этой реформы, потому что считал, что она затемняет происхождение слов, а между тем истинное предназначение орфографии — «представлять слово, каким оно было создано, так, чтобы даже самые неосведомленные в изучении языка люди смогли опознать его составные части» (Nodier Ch. Feuilletons du Temps. T. 1. P. 123). Грамматист Марль (1795–1863) был сторонником радикальной реформы орфографии и перехода к фонетическому письму, что вызывало еще более энергический протест Нодье. На одну доску с Марлем Нодье ставил Жозефа Жакото (1770–1840), педагога, отстаивавшего метод взаимного обучения (при котором ученик передает знания, полученные от учителя, другим ученикам); Жакото воплотил суть своего метода в смелых афоризмах (например, «можно научить всему, чего не знаешь сам»), которые навлекли на него немало насмешек. Нодье был противником метода взаимного обучения, заимствованного французами во второй половине 1810-х годов из Англии, поскольку полагал, что при этой системе разрушается иерархия, необходимая всякому обществу, а кроме того, сами распространяемые знания носят весьма поверхностный характер. Свой приговор школе взаимного обучения Нодье произнес в финале рассказа «Батист Монтобан, или Идиот» (1833): «Дети учатся здесь завидовать друг другу и друг друга ненавидеть, а кроме того, читать и писать, иначе говоря, приобретают все те свойства, каких им недоставало, чтобы сделаться отвратительными. Это ад» (Nodier Ch. Contes. P. 390).
148
Перечислены некоторые — впрочем, весьма разнородные — модные новинки конца XVIII — первой трети XIX века. Магнетизм, а точнее, животный магнетизм — открытие немецкого врача Франца Антона Месмера (1733–1815), практиковавшего в Париже накануне Французской революции; он утверждал, что всем живым существам присущ магнетический флюид, который можно использовать в медицинских целях; эклектизм — название, которое дал своему учению пользовавшийся большой популярностью в 1820–1830-е годы философ Виктор Кузен (1792–1867).