Страница 19 из 39
— Да помогут нам небеса и священная летучая мышь! — вскричал Манифафа. — Откуда же эти бедняги брали королей?
— Даже стыдно сказать, — смущенно потупился Вздорике, — они брали их из патагонцев.
— Не слишком выгодной, значит, казалась эта должность философам, раз они не приберегали ее для себя.
— Тому, кто заведует кормушкой, нипочем ни короли, ни народы! Вдобавок философы продолжали размножаться по старинке, поскольку этот способ казался им более увлекательным, а потому были совсем маленького роста и не имели никаких шансов продвинуться по службе, не говоря уже о том, чтобы занять королевский престол; ведь в Патагонии посты распределяются по росту. Если король умирает, в дело идет ростомер, и наследником назначают того, кто всех выше[100].
— Следовательно, царствующий правитель, — подхватил Манифафа, — мог с полным правом носить титул Великого и выслушивать такое обращение от своих подданных, не вызывая ничьих нареканий, что представляется мне весьма приятным. Но ответь мне, Вздорике, что же произошло бы, вздумай какой-нибудь патагонский мужлан начать расти как на дрожжах и перерасти на голову или даже на две своего законного монарха, безмятежно восседающего на троне под охраной ростомера, геометрии и философов?
— Его бы назначили наследным принцем, Государь, а затем провозгласили кесарем, каковым он и пребывал бы до появления следующего претендента. Я слышал, что подобное государственное устройство помогло патагонцам избежать множества революций и гражданских войн и что живут они припеваючи.
— Охотно верю, балагур; подобная избирательная система — самая разумная из всех, какие я знаю, и я не премину опробовать ее на своих чубукеях. В любом случае я могу быть уверен, что ничего не проиграю, заменив одного на другого. Но если все, что ты говоришь, правда, Вздорике, то я жажду получить от тебя ответы на два вопроса, не дающие мне покоя: прежде всего, меня интересует, чем занимаются патагонские женщины, — ведь за деторождение в их стране отвечает секция антропологии.
— О Государь, у женщин множество дел: они обсуждают, заведуют, управляют, судят, руководят, составляют планы сражений и статистические отчеты, пишут законы и конституции, а в свободное от всей этой работы время сочиняют эклектические брошюры, онтологические трактаты и эпические поэмы в тридцати шести песнях[101]. Дел у них по горло! Но что еще тревожит Ваше Султанское Высочество, о великолепный Манифафа?
— Мой второй вопрос, Вздорике, касается тебя самого; мне не терпится узнать, каким образом ты все-таки ухитрился выбраться из этой чертовой рытвины?
— Сидя там, я не только перебирал в памяти смутные воспоминания о прочитанных книгах и о почерпнутых оттуда сведениях. Раздумья не мешали мне орать во все горло и от всей души, дабы все узнали, что я единственный из двенадцати членов всемирной миссии, чудом спасшийся от смерти ради того, чтобы изъявить свое почтение патагонской цивилизации. К этому я прибавлял с трогательными интонациями, которые легче вообразить, чем изобразить, что, учитывая проделанный мною путь, я, по всей вероятности, последний миссионер, попытавшийся исследовать данную философическую рытвину, если, конечно, кому-нибудь из моих коллег не удалось продержаться в воздухе дольше моего, что представлялось мне крайне маловероятным.
— Красноречивейший из моих ораторов не выразился бы лучше, друг Вздорике, хотя это его профессия и я плачу ему крупные суммы, размер которых не дает покоя оппозиции; но к кому обращал ты свои пламенные и простодушные речи?
— К горстке дрянных мальчишек ростом не больше двадцати пяти — тридцати футов[102], которые резвились на берегу, играя в лунки, ручеек, чехарду и прочие детские игры.
— На берегу рытвины, хочешь ты сказать. И что же случилось после, балагур?
— Увы, Государь, случилось то, что должно было случиться: поблизости случился легион философов в расшитых камзолах и шелковых чулках, в перчатках и с зонтиками под мышкой; они удобно расположились вокруг меня на складных стульях и принялись обсуждать, каким образом мне помочь. Первый день они целиком посвятили этому обсуждению и почти единогласно пришли к выводу, что я упал в эту рытвину случайно. На второй день они решили, что было бы весьма кстати вытащить меня оттуда с помощью какой-нибудь машины; на третий день они совершили чудо.
— Они наконец вытащили тебя!..
— Нет, о божественный Манифафа. Они назначили комиссию, составленную из наилучших знатоков механики. Тут я понял, что погиб, и, простирая к философам трепещущие руки, которые мне удалось выпростать из земли ради такого важного занятия, как борьба с мухами, возобновил свои бесполезные мольбы, уснащая их обильными слезами. Философы ушли уже довольно далеко. Однако, на мое счастье, двое из тех исполинских юнцов, о которых я уже имел честь вам рассказывать, устроили себе громадные качели из центральной мачты трехпалубного судна и со всем пылом молодости предавались смехотворному развлечению, недостойному, как я им доходчиво объяснил, ни одного мыслящего существа. Один из этих маленьких неучей, который, как я успел заметить, с тупым, но не лишенным лукавства видом вслушивался в дискуссии философов, дождался, чтобы они скрылись из виду, а затем подошел к своей мачте и, тщательно укрепив этот солидный движитель на опоре, направил его конец туда, где все еще тщетно трепетали мои длани. Я машинально ухватился за мачту, желая прежде всего избежать ее столкновения с моей головой, которое почти наверняка кончилось бы не в мою пользу; впрочем, вцепился я в эту деревяшку очень крепко. В ту же секунду неотесанный сын Патагонии со всей высоты своего роста бросился на другой конец мачты, вследствие чего я вылетел из ямы как пуля и, соскользнув по стволу, которого так и не выпустил из рук, плавно опустился на каменистую почву — такую твердую, что она не прогнулась бы и под целым полчищем патагонцев. Счастливое совпадение, позволившее юнцу инстинктивно отыскать этот способ вызволить меня из беды, навело меня на горькие размышления о судьбе несчастных патагонцев, которые по причине отсутствия интеллекта принуждены с тупым усердием удовлетворять свои животные потребности, не имея ни малейшей надежды стать учеными, ибо цивилизация их, размеренная и покойная, но, увы, чуждая полета мысли, топчется как заведенная на одном и том же месте. Грустно даже подумать.
— Узнаю твое доброе сердце, — сказал Манифафа, — но всему виной секция идеологии, которая должна ведь приносить хоть какую-нибудь пользу и которая, если я тебя правильно понял, задолжала островитянам душу, ум и способность к совершенствованию. Однако, Вздорике, если цивилизация у них размеренная и покойная, а ума довольно, чтобы выбираться из трудных положений, что может быть лучше? чего еще желать?
— Лучше, разумеется, ничего и быть не может, пожелать же патагонцам можно многого, и прежде всего — прогресса, иначе говоря, если выразиться с той точностью и с тем изяществом, каких требуют высокие материи, о коих мы трактуем, я желал бы, чтобы они прогрессировали. Ибо, в конце концов, что такое нация, которая не прогрессирует? Ведь не в том основное предназначение человека, чтобы скромно проживать отмеренный ему срок в кругу семьи, выполняя по совести обязанности свои перед Богом, государством и человечеством, к чему призывали наших невежественных предков нудные моралисты. Основное предназначение человека заключается в том, чтобы прогрессировать, и — худо ли, хорошо ли — он будет прогрессировать, клянусь вам в этом, в противном же случае ему придется объяснить нам, по какой причине он не прогрессирует… Впрочем, патагонские ребятишки были по природе своей добры. Бедняжки поспешили погрузить меня в чистую и довольно приятную в отношении температуры воду, дабы смыть с меня следы пребывания в рытвине и вернуть хотя бы часть прежней гибкости моим измученным членам. Затем они обсушили меня под лучами жаркого и целительного солнца, обмахивая мое чело благоуханными ветвями, сорванными нарочно для сего случая, после чего, не мешкая ни минуты, собрали остатки своего завтрака и угостили меня вкусным и обильным обедом — ибо патагонские остатки стоят нашего целого. Не успел я жестами поблагодарить их, как они, нимало не заботясь о моих чувствах, вернулись к своим качелям, предварительно указав мне пальцем путь в город философов, где я надеялся найти себе достойных собеседников. Я уже почти вплотную подошел к стенам города, когда оттуда торжественно выплыла бесконечная процессия, направлявшаяся в мою сторону; цель сей научной экспедиции разъяснилась для меня в тот самый миг, когда я взглянул на снаряжение путников. У них имелись доски и блоки, лестницы и шесты, штанги и рычаги, гири и гирьки, веревки и лебедки, серпы и молоты, косы и тросы, кабестаны и подъемные краны, драги и мотыги, крючки и кирки, домкраты и багры — одним словом, все экспонаты Консерватории искусств и ремесел[103], за исключением весов. Мне весьма польстила предупредительность этих великих людей, и я попытался поделиться с ними обуревающими меня чувствами на двух десятках языков, ни один из которых, впрочем, не показался им знакомым. Я, со своей стороны, вовсе не понимал их языка, что и навело мой восхищенный ум на мысль, что они, по-видимому, изобрели универсальный язык или, по крайней мере, открыли язык первобытный[104]. Это маленькое недоразумение, естественно, несколько затрудняло нашу беседу и помешало мне четко объяснить философам, каким образом я выпутался из неприятного положения, в каком они меня застали; впрочем, было совершенно очевидно, что они предпочитают приписать честь осуществления этой сложной операции себе, в чем я не видел ничего дурного, и охотно уступил им право представить любопытствующим ее достоверное описание. Спутники мои отвечали на приветственные возгласы патагонского сброда, усыпавшего улицы, по которым пролегал наш путь, с такой скромной, но гордой доброжелательностью и с такими милыми улыбками, что я не только поддакивал им, но и сам едва не поверил в действенность оказанной мне философической помощи; впрочем, издавна свыкшийся с академическими нравами, я в любом случае не выдал бы своих истинных мыслей. Таким образом — надо признаться, вполне триумфальным — я добрался до дворца Верховной консистории, где меня, подобно любопытной достопримечательности, поместили на столе, покрытом зеленым сукном, перед главным распорядителем, — церемония тем более лестная для ее героя, что одобрение патагонской аудитории, склонной в силу своей чрезвычайной невинности восхищаться чем попало, обеспечено ему наверняка.
100
Образы гигантских туземцев восходят к Свифту («Путешествия Гулливера») и повести Вольтера «Микромегас», однако Нодье использует эту игру с размерами для злободневной политической полемики; он высмеивает представительную парламентскую демократию, при которой, как казалось ему — и многим современникам, разделявшим его скептицизм, — в результате выборов к власти приходят отнюдь не самые достойные.
101
Ироническая полемика с приверженцами женской эмансипации (в частности, с сенсимонистами). Нодье, во многих статьях выражавший восхищение женщиной как «шедевром Творения», отказывал в праве на существование «свободным женщинам» (сенсимонистский термин) и женщинам «ученым». Эмансипацию женщины он считал признаком окончательного упадка общества. В статье «Свободная женщина, или Об эмансипации женщин» («Литературная Европа», 4 марта 1833) он писал: «Я допускаю, что женщина, которая станет утверждать законы, обсуждать бюджет, делить общественные деньги и выносить приговоры в суде, не уступит мужчине. Но заслуга тут невелика. […] Я понимаю, что в этом случае она будет обладать теми же правами, что и я, — если предположить, что я стану избирать или избираться в палату депутатов, от чего упаси меня Господь. Но любим-то мы не тех, кто обладает равными правами, любим мы божественное создание, чьи права не записаны ни в каком законе, потому что для их изъяснения не хватит слов в человеческом языке» (цит. по: Dahan J.-R. Visages de Charles Nodier. P., 2008. P. 257). Впрочем, эти декларации не мешали Нодье не только радушно принимать женщин-поэтесс в Арсенале, но и прославлять их творчество (например, в 1836 году он написал предисловие к сборнику биографий современных французских сочинительниц) — при условии, что оно оставалось «женским», а дама не подражала мужчинам, как Жорж Санд, ибо «всякая женщина, которая мечтает о правах мужчины, недостойна быть женщиной» (Ibid.).
102
От семи с половиной до девяти метров.
103
Нодье очень любил эффектные длинные перечисления с рифмами и/или игрой слов (прием, заимствованный им у Рабле); в «Истории Богемского короля» едва ли не на каждой странице встречаются синонимические ряды из двух и более десятков существительных, глаголов или прилагательных. Комментируемое перечисление экспонатов Консерватории искусств и ремесел (род Политехнического музея в Париже) имеет также и пародийный оттенок; объект пародии — энциклопедия «философов» Дидро и Даламбера, в состав которой, помимо томов с текстами, вошли 11 томов иллюстраций, посвященных преимущественно различным ремеслам.
104
Понятие «универсальный язык» у Нодье могло быть окрашено в самые противоположные тона. С одной стороны, такой язык для него — выдумка ученых, плод дряхлой цивилизации. То же касается и языка первобытного: в начале XIX века поиски индоевропейского праязыка (в частности, в работах Ф. Шлегеля или Ф. Боппа) были тесно связаны с изучением санскрита и общим увлечением восточной культурой, которое Нодье высмеивает в комментируемой сказке. С другой стороны, Нодье случалось смотреть на универсальный и первобытный языки совсем иначе. Автор «Словаря звукоподражаний» (1808) сам отдал дань поискам «первобытного языка», в котором слова носили не условный, а безусловный характер (ономатопеи подражали природным звукам, иероглифы — природным формам). В выпущенной мизерным тиражом книге «Археолог, или Универсальная и толковая система языков» (1810) Нодье рассказывает о замысле составления «Всеобщего словаря корневых звуков языка»: соединение этих «естественных» и потому всем понятных корней в пределах одного словаря было призвано способствовать созданию универсального языка и тем самым отменить проклятие, обрушившееся на людей после строительства Вавилонской башни. Хотя задуманного словаря Нодье не составил, он и в зрелом возрасте не отказался от веры в то, что «всякая вещь имеет истинное имя, имя, ей принадлежащее, то, какое всякий человек не может ей не дать, когда она впервые предстает его взору» (Nodier Ch. Feuilletons du Temps. T. 1. P. 623; статья «О научных номенклатурах», опубликованная в «Temps» 18 декабря 1835 года). Таким образом, в данном случае Нодье иронизирует не только над современниками, но — отчасти — и над самим собой.