Страница 20 из 119
Павел Гаврилович не пропускал ни одного комсомольского собрания, часто бывал в молодежном общежитии, навещал также и тех ребят, которые селились по избам, снимая углы и койки.
Ему очень нравился Виктор Зайцев — вежливый, аккуратный, деловитый, избранный комсоргом стройки.
Зайцев купил патефон. С патефоном он приходил к ребятам. Пластинки носил в портфеле, иголки — в нагрудном кармашке, вместе с бруском, о который точил их.
— Понимаете, Павел Гаврилович, — говорил Зайцев, счастливо сияя глазами. — Музыка — это чудесное средство для того, чтобы с человеком по душам поговорить. Я даже сам не думал, что она такими возможностями располагает. — Пояснил с достоинством: — Вы понимаете, комсорг — это же официальное лицо! Попробуйте с человеком без достаточных оснований на морально–этические темы заговорить — обидится. По какому праву, мол? — Расплывался в мечтательной улыбке. — А тут вдруг музыка, да еще если Чайковский. Молчим, слушаем. Федька только сопит вначале. Это, говорит, точно наматывание нервов на катушку!
— Это кто — Федька Медведев?
— Да нет, Железнов. Вы же его знаете!
— Тот, что все вокруг завстоловой увивался? Скверная баба. Вечеринки у себя устраивает.
— Правильно! — обрадовался Зайцев и похвалил: — Вот вы тоже человек наблюдательный, как и я. Но я по комсомольской линии, конечно, особо обязан. Так вот, кручу Седьмую рапсодию Листа. Он: «Хватит, довольно». А у самого губы дрожат. Я говорю: «Как же так, Федя? Такая музыка светлая, чистая. Что же тебе, румбу поставить, как у заведующей столовой дома?» Он, знаете, весь так побледнел и сдался. Даже попросил: «Ставь еще что–нибудь свое». И начал про любовь говорить. Какая она должна быть настоящая у человека.
— А сам что же пакостился?
— Это не просто, Павел Гаврилович. В нашем возрасте вы уже дискуссии устраивали публичные о свободе любви, и Луначарский даже на эту тему выступал и еще кто–то из старых большевиков. Но ведь итогов вы не подвели. Я спрашивал в библиотеке, ничего такого авторитетного библиотекарша не предложила.
— А тебе постановление ЦК надо, что ли?
— Зачем же вы сердитесь, Павел Гаврилович? — упрекнул Зайцев. — Для вас, может быть, все давно ясно, а вот, представьте, Федя мне говорит: не нужно преувеличивать значение женщины в жизни человека.
— Тоже мне человек нашелся.
— Да, человек, — горячо сказал Зайцев. — И хороший человек, раз он переживает и мучится. Он придумал такую глупость, будто женщины, поскольку они больше всего были угнетены неравенством при капитализме, в своем историческом развитии сильно от мужчин отстали.
— Завстоловой эта подлая, — раздраженно сказал Балуев. — И если бы общественное питание находилось в нашей системе, я бы ее давно со стройплощадки выставил. Что же твой Федя по одной лахудре на всех женщин клевещет!
— Да он и не клеветал вовсе. Он же мне так, раскаивался, — сказал Зайцев счастливым голосом. — Он же нарочно демагогически сказал, чтобы я ему про Капоногову стал доказывать, как он перед ней виноват и обязан во всем признаться. Я ему про Добролюбова рассказал. Он на эту тему тоже очень мучился.
— А при чем тут Капоногова?
— Ну, как вы не понимаете! Она сказала Феде: сначала я комнату получу, а ты — седьмой разряд, тогда распишемся. Тогда, пожалуйста, семья.
— Ну что ж, правильно, — одобрил Павел Гаврилович. — Крепкая девчонка.
— А он считал, будто она только практически мыслящая, а когда любишь, нужно поступать, исключительно подчиняясь чувству.
— До чего же договорились?
— А я ни о чем с ним и не собирался договариваться, — с добродушным лукавством ответил Зайцев. — Поговорили еще о Рахметове, о Дзержинском, ну и о вас тоже.
— Что же ты меня сравниваешь с такими вершинами? — Балуев даже возмутился.
— А мы не сравнивали, — ухмыльнулся Зайцев. — Мы просто говорили. Вы же с самой первой пятилетки свою жену любите… Есть начальники, которых нужно только на работе слушаться, и все… А другие — которых по–человечески слушаются. — И тоном обличителя заявил: — Вы жене отсюда на самолете сирень посылали? Посылали. Ну и все! Чего же вы отпираетесь? Вот мы и говорили: это — любовь. А ведь тоже могли на всяких стройках, как Федя, с легкомысленными женщинами связываться. Вот нам, значит, конкретный пример. — И произнес деловито: — Федя к вам на днях придет советоваться. Я с ним твердо договорился, чтобы больше никакой Крейцеровой сонаты.
— А о чем же со мной советоваться, если все решили?
— Как о чем? — изумился Зайцев. — Чтобы вы его на курсы механиков послали, а Капоноговой — по окончании им курсов — насчет жилплощади схлопотали. Нужно же его моральное решение организационно подкрепить! Как же!
— А его Капоногова после всего от себя не погонит? Или решили про завстоловой от нее скрыть?
— Нет, зачем скрывать! Мы вместе с ним исповедь для нее писали, и дневник он ей тоже приложить обещал. Лев Толстой тоже так сделал, перед тем как жениться.
— Ты что же, классиков специально для беседы подчитывал? — иронически осведомился Балуев.
У Зайцева порозовели скулы, признался шепотом:
— Я, Павел Гаврилович, самовоспитанием тоже для себя занимаюсь. — И вдруг поддел насмешливо: — Или вы рекомендуете дождаться на эту тему какого–нибудь постановления? Им руководствоваться?
Балуев добродушно рассмеялся, похлопал одобрительно Виктора по плечу и вдруг, растрогавшись, махнув рукой, с отчаянной решимостью объявил:
— Эх, была не была, даю из директорского фонда на телевизор «Рубин». Ставь в красном уголке и собирай к нему всех ребят каждый вечер в кучу.
— А лыжи? — спросил Зайцев. — Вы же спортинвентарь обещали?
— Да что вам, мало на работе свежего воздуха, чтобы еще на лыжах шляться?
— Павел Гаврилович, — сухо сказал Зайцев, — физическая нагрузка современного высокомеханизированного рабочего совершенно недостаточна для гармонического развития всего организма. Спорт — необходимость. Кроме того, вам угрожает переход на семичасовой рабочий день, и вы должны подумать о культурном досуге рабочих.
— Да, — сказал Павел Гаврилович, — коммунизм теперь превратился для нас, пожилых граждан, в реальную опасность. Как бы не отстать, а то вот застряну в социализме, а вы потом к себе пускать не будете.
— Нет, почему же? — сказал Зайцев. — Пожалуйста, милости просим. — Потом спросил озадаченно: — Павел Гаврилович, вот эта новая, Изольда Безуглова, странная какая–то. Держится отчужденно, в общежитие пойти не захотела, сняла на стороне койку…
— Ну ладно, — нетерпеливо перебил Балуев. — Безуглова — это не так просто. Жизнь ее — не дважды два. Пусть сначала с ребятами сдружится, акклиматизируется. Душа у нее сейчас вроде как струна, слишком сильно натянута: чуть заденешь — больно. Чтобы без меня ничего. Понятно? Тут я тебе просто как коммунист предлагаю. И всё…
Беспокоясь, как сложатся отношения комсорга с Безугловой, Балуев еще раз вызвал к себе Зайцева и сказал:
— Ты, Виктор, вот что, побеседуй с ней осторожно и анкету помоги правильно заполнить.
— Да что она, неграмотная? — удивился Зайцев.
Балуев поморщился и сказал резко:
— Ты вникни. У человека отчим — Герой Советского Союза. Муж ее матери погиб на фронте, а родилась она от кого?
— Она–то не виновата? Пусть пишет в анкете Героя.
— А почему у нее немецкое имя Изольда? Вдумался?
— Неправильно, глупость это! Какая она там Изольда?
— Мать у нее гордая, решила не скрывать, потому и имя такое дала. И она тоже решила всю жизнь его носить и не отказываться, не менять.
— Чего же она сама себя мучает?
— Вот правильно! Человек мучается.
Зайцев воскликнул горестно:
— А я, Павел Гаврилович, ничего этого вначале не знал и даже вывод о ней ошибочный сделал. Пришла. Смотрит, прищурившись, губы кривит, что ни скажешь — усмехается. Держится заносчиво, а оказывается, это все оттого, что она мучается, а признаться не хочет.
— Верно, мучается. А вот то, что не хочет признаться, неправда. Она сразу про себя все первому встречному выкладывает. Только один раз не сказала. — И тут же поспешно добавил: — Ну, про этот случай не будем. Так что вот предупреждаю: скажет.