Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 23



Первая лекция В. И. Классовского явилась для нас откровением. Было ему под пятьдесят; роста он был небольшого, стремителен в движениях, имел сверкающие умом и сарказмом глаза и высокий лоб поэта. Явившись на первый урок, он тихо сказал нам, что не может говорить громко, так как страдает застарелой болезнью, а поэтому просит нас сесть поближе к нему. Классовский поставил свой стул возле первого ряда столов, и мы облепили его, как рой пчел.

Он должен был преподавать нам грамматику, но вместо скучного предмета мы услыхали нечто совсем другое. Он читал, конечно, грамматику: но то он сопоставлял место из былины со стихом из Гомера или из Магабгараты, прелесть которых давал нам понять в переводе, то вводил строфу из Шиллера, то вставлял саркастическое замечание по поводу какого-нибудь современного предрассудка. Затем следовала опять грамматика, а потом какие-нибудь широкие поэтические или философские обобщения.

Конечно, мы не все понимали и упускали глубокое значение многого; но разве чарующая сила учения не заключается именно в том, что оно постепенно раскрывает пред нами неожиданные горизонты? Мы еще не постигаем вполне всего, но нас манит идти все дальше к тому, что вначале кажется лишь смутными очертаниями... Одни из нас навалились на плечи товарищей, другие стояли возле Классовского. У всех глаза блестели. Мы жадно ловили его слова. К концу урока голос профессора упал, но тем более внимательно слушали мы, затаив дыхание. Инспектор приоткрыл было дверь, чтобы посмотреть, как у нас идут дела с новым преподавателем, но, увидав рои застывших слушателей, удалился на цыпочках. Даже Донауров, натура вообще мятежная, и тот вперился глазами в Классовского, как будто хотел сказать: "Так вот ты какой!" Неподвижно сидел даже безнадежный Клюгенау, кавказец с немецкой фамилией. В сердцах большинства кипело что-то хорошее и возвышенное, как будто пред нами раскрывался новый мир, существования которого мы до сих пор не подозревали. На меня Классовский имел громадное влияние, которое с годами лишь усиливалось. Предсказание Винклера, что в конце концов я полюблю школу, оправдалось.

К несчастью, к концу зимы Классовский заболел и должен был уехать из Петербурга. Вместо него был приглашен другой учитель - Тимофеев, тоже очень хороший человек, но другого рода. Классовский был в сущности политический радикал. Тимофеев был эстетик. Тимофеев был большой почитатель Шекспира и много говорил нам о нем. Благодаря ему я глубоко полюбил Шекспира и по нескольку раз перечитывал все его драмы в русском переводе, часто я читал Шекспира вслух кому-нибудь из товарищей.

Когда мы перешли в третий класс, Классовский вернулся к нам, и я еще больше привязался к нему.

Западная Европа и, по всей вероятности, Америка не знают этого типа учителя, хорошо известного в России. У нас же нет сколько-нибудь выдающихся деятелей и деятельниц в области литературы или общественной жизни, которые первым толчком к развитию не обязаны были преподавателю словесности. Во всякой школе, всюду должен был быть такой учитель. Каждый преподаватель имеет свой предмет, и между различными предметами нет связи. Один только преподаватель литературы, руководствующийся лишь в общих чертах программой и которому предоставлена свобода выполнять ее по своему усмотрению, имеет возможность связать в одно все гуманитарные науки, обобщить их широким философским мировоззрением и пробудить таким образом в сердцах молодых слушателей стремление к возвышенному идеалу. В России эта задача, естественно, выпадает на долю преподавателя русской словесности. Так как он говорит о развитии языка, о раннем эпосе, о народных песнях и музыке, а впоследствии о современной беллетристике и поэзии, о научных, политических и философских течениях, отразившихся в ней, то он обязан вести обобщающие понятия о развитии человеческого разума, излагаемые врозь в каждом отдельном предмете.

То же самое следовало бы делать при преподавании естественных наук. Мало обучать физике и химии, астрономии и метеорологии, зоологии и ботанике. Как бы ни было поставлено преподавание естественных наук в школе, ученикам следует сказать о философии естествознания, внушить им общие идеи о природе по образцу, например, обобщений, сделанных Гумбольдтом в первой половине "Космоса".

Философия и поэзия природы, изложение метода точных наук и широкое понимание жизни природы - вот что необходимо сообщать в школе ученикам, чтобы развить в них реальное естественнонаучное мировоззрение. Мне думается, что преподаватель географии мог бы всего лучше выполнить эту задачу; но тогда нужны, конечно, совсем другие преподаватели этого предмета в средних школах и совсем другие профессора на кафедрах географии в университетах.

У нас в корпусе географию преподавал "знаменитый" Белоха. Белоха требовал, чтобы каждый ученик, вызванный к доске, провел на ней мелом градусную сеть и затем начертил карту. Прекрасная вещь, если бы все умели это делать. Но вычертить на память карту, сколько-нибудь похожую на что-нибудь, могло только всего пять шесть учеников. Каждому, кто не умел вычертить карту на классной доске, Белоха ставил безжалостно "ноли".

Чтобы избежать "нолей", мы обзавелись маленькими, сантиметров в пять длины, карточками, которые мы называли почему-то шпаргалками. Пользовались мы ими таким образом: вызывает, например, Белоха Донаурова.

Донауров идет к доске, затем возвращается обратно на место и говорит:



- Кропоткин, дай твой платок, я свой забыл.

Я уже подготовил маленькую карту Европы и передаю ее Донаурову вместе с платком. Донауров сморкается и вкладывает карточку в ладонь левой руки. Покуда Белоха спрашивает другого ученика или смотрит в журнал, Донауров чертит карту со шпаргалки, называет приблизительно верно города, горы, реки и получает "балл душевного спокойствия", то есть "шесть" Иначе Донауров непременно получил бы "двойку" или "тройку", а то и "ноль", а "ноль" - это значит быть два воскресенья без отпуска.

Я с жаром взялся за изготовление карт-шпаргалок, и у меня составился целый географический миниатюрный атлас в двух или трех экземплярах. Когда я в полутемном каземате Петропавловской крепости вычерчивал с претензией на художественность карты Финляндии, не раз повторял я, любуясь своей работой:

- Спасибо Белохе, без шпаргалок я никогда не научился бы так чертить.

Конечно, если бы Белоха давал нам уже готовую литографированную сетку и заставлял бы нас раза два-три счертить каждую карту на глаз, а не на память с другой карты, мы так же или даже лучше удержали бы в памяти географические очертания той или иной страны.

Белоха никому из нас не привил любви к географии, а между тем преподавание географии можно было бы сделать интересным и увлекательным. Учитель географии мог бы развернуть перед учениками всю картину мира во всем ее разнообразии и гармонической сложности. К сожалению, школьная география до сих пор является одной из самых скучных наук.

Другой учитель покорил наш шумный класс совсем иным путем. То был учитель чистописания, последняя спица в педагогической колеснице. Если к "язычникам", то есть к преподавателям французского и немецкого языков, вообще питали мало уважения, то тем хуже относились к учителю чистописания Эберту, немецкому еврею. Он стал настоящим мучеником. Пажи считали особым шиком грубить Эберту. Вероятно, лишь его бедностью объяснялось, почему он не отказался от уроков в корпусе. Особенно плохо относились к учителю "старички", безнадежно засевшие в пятом классе на второй и третий год. Но так или иначе Эберт заключил с ними договор: "По одной шалости в урок, не больше" К сожалению, должен сознаться, что мы не всегда честно выполняли договор.

Однажды один из обитателей далекой "Камчатки" намочил губку в чернила, посыпал ее мелом и швырнул в учителя чистописания "Эберт, лови!" - крикнул он, глупо ухмыляясь. Губка попала Эберту в плечо. Белесая жижа брызнула ему в лицо и залила рубаху.

Мы были уверены, что на этот раз Эберт выйдет из класса и пожалуется инспектору, но он вынул бумажный платок, утерся и сказал "Господа, одна шалость, больше нельзя! Рубаха испорчена", - прибавил он подавленным голосом и продолжал исправлять чью-то тетрадь.