Страница 100 из 121
Впрочем, нисколько не смешно, что я огорчен. Упрашивать ее, это была нелепая фантазия. Но в том, что я чувствую сострадание, я совершенно прав. Ей самой грустно, как ни безжалостна она к себе. Ей не следовало становиться дурною. В ней так много прекрасного и так мало дурного. Ничего дурного, кроме честолюбия. Оно одно.
Власова прислала звать меня, чтоб я вышел к ужину; я пошел без малейшей неохоты. И не будь решено у них встать завтра пораньше для какой-то надобности видеть восхождение солнца с горы, потому и залечь спать с одиннадцати часов, я рад был бы сидеть и болтать с ними без конца. Такая разница между настроением моим до этого последнего разговора с Мери и после него. Так упряма и безжалостна, что поневоле охладел к ней. Завтра, я думаю, исчезнет и последний, уже и теперь очень слабый, остаток сострадания к ней. Буду совершенно равнодушно смотреть на ее унижение…
Но теперь пока все еще немножко жаль. Пока еще не стало лень думать о ней, надобно записать, как я сужу о ее психической истории. Как бы то ни было, она замечательное лицо.
Ношена матерью во чреве, рождена и выкормлена грудью в чувствах непоколебимой и чистой преданности господам, благодетелям и более богам, нежели людям. Три или четыре поколения бесфамильных предков и по материнском и по отцовской линии служили верою и правдою знаменитому роду Илатонцевых и за то были достойно награждаемы всеми земными благами и почестями, какие только доступны желаниям верных слуг. Виктор Львович, как принял верховную власть, даже пожаловал волю (впрочем, и не им одним, а всей прислуге). По этому случаю бесфамильное семейство, в котором кормилась молоком преданности из материнской груди малютка Машенька, приняло фамилию Антоновых. – по имени деда Мери, по отчеству записывавшихся в мещане: Дмитрий Антоныч Антонов, с женою и дочерью. – младший брат его, холостой, Иван Антоныч Антонов. Господин и освободитель женился, стал собираться жить за границею. – «Поедете ли вы с нами?» «Если вам так будет угодно. Но сами мы думали бы, куда же нам? Позвольте остаться». – «Извольте; как для вас лучше. Вас два брата, вот вам две должности: дом в Петербурге, дом в Илатоне. Где кому, как сами решите. Но мой совет: у Дмитрия Антоныча есть дочка. Для детей деревенский воздух здоровее петербургского; лучше бы именно вам, Дмитрий Антоныч, ехать в Илатон». – Братья рассудили: правда. Иван Антоныч остался заведовать домом в Петербурге, Дмитрий Антоныч переселился заведовать домом в Илатоне.
Известие о рождении Надежды Викторовны было передано четырехлетней девочке такими словами: «Ну вот, Машенька, родилась твоя барышня». – Когда Илатонцевы приезжали из Парижа погостить в деревне, Машеньку водили смотреть на ее барышню. Машенька была так приготовлена видеть в барышне свое божество, что если б Надежда Викторовна и не была миленькою малюткою, все-таки, вероятно, казалась бы своей будущей горничной по крайней мере ангельчиком, если не лучше всякого ангельчика. Маленький ангельчик был нежен, тих; будущая горничная была бойкая, смелая девочка и в восемь-девять лет уже разыгрывала роль няньки своей будущей госпожи, в ожидании, пока будет ее горничною – Отец Машеньки умер на службе барину, от усердия к службе: простудился, наблюдая за какою-то перестройкою. Мать зачахла с горя и недолго пережила мужа. Дядя выписал сиротку к себе. Машеньке было тогда лет одиннадцать.
Года через три Виктор Львович возвратился жить в России, с малюткою Юринькою и десятилетнею Наденькою. Еще рано было определять к барышне горничную. Да и сама будущая горничная была еще наполовину ребенок. Madame Lenoir сказала Ивану Антонычу на просьбу о взятии племянницы к должности при барышне: «Пусть ваша Машенька растет да играет; еще успеет наслужиться». – Машенька росла, и играла – еще в куклы. – «но стала больше любить приходить играть со своею будущей барышнею: четырнадцатилетней немножко уже стыдно играть в куклы, а все еще нравится. Лучше же всего ходить играть в куклы с барышнею; тогда никто не может пристыдить: „Экая большая, а играет в куклы!“ – „Это я не сама играю, я забавляю Надежду Викторовну“». – Так и стала идти жизнь Машеньки, все больше и больше в комнате маленькой барышни. – «Перестало мне нравиться играть в куклы, я взяла куколкою себе Надежду Викторовну, рассказывала Мери. – Ах, если бы вы посмотрели тогда на нее, какая она была у меня миленькая, веселенькая! С утра до ночи все наряжала б и причесывала б ее! – И терпеливая была девочка, сидела смирно, – сколько я ни причесываю, ни охорашиваю ее. – пока уже madame Lenoir велит перестать мучить ребенка. Невозможно было не привязаться к такому миленькому, кроткому ребенку…» И madame Lenoir видела, что Мери души не чает в своей будущей барышне; видела, что четырнадцати- пятнадцатилетняя нянька или горничная очень рассудительная, скромная девушка, полюбила ее, совершенно полагалась на ее ум, осторожность, заботливость. «Когда Наденька с вами, Мери, я спокойна. – говорила madame Lenoir. – Могу уйти, играйте себе». - и уходила распоряжаться по хозяйству, разбирать дела прислуги, давать советы, поправлять ошибки старших… «Конечно, это жаль, что она так мало занималась мною в те первые два года. – говорила Мери. – Если б она построже всматривалась в меня тогда, то, может быть, я и не сделалась бы после такою дурною. Тогда, я думаю, еще можно было предотвратить развитие моих дурных наклонностей. Но у нее было слишком много хлопот: Алина Константиновна, со своими наивностями, – да и сам, Виктор Львович, с излишнею своею доверчивостью и щедростью к интриганткам. – пятьдесят человек прислуги, со своими ссорами, жалобами, всяческими дрязгами – и с серьезными надобностями в совете, помощи. – хозяйство в таком большом, роскошном доме… Эти хлопоты поглощали все то время, какое оставалось у нее от материнских забот о Надежде Викторовне и Юриньке. Иногда по целым неделям не выбиралось у нее полчаса свободы, отдохнуть за книгою… Конечно, если б она заметила, что надобно удерживать меня от дурного, не пожалела бы труда и нашла бы время, потому что очень любила меня. Но нельзя мне винить ее за то, что она не видела тогда этой надобности. Я казалась такою прекрасною, что и родная мать, у которой только и дела было бы, чтобы думать обо мне, не подозревала бы ничего дурного во мне, только радовалась бы на такую умную и скромную девушку. Что ж могла madame Lenoir? – Только хвалить и ласкать меня». Мери говорила это, думая об увлечениях, которым отдалась года через три, в Париже. Не знаю, как пошла бы ее жизнь, хуже или лучше, если бы можно было предохранить ее от свободного и чистого наслаждения. Правда, для девушки соединено с этим много огорчений, которых не испытывает молодой человек: его не оскорбляют за то, что он честно. – или даже не совсем честно. – ищет наслаждения: девушку бессовестно порицают и за самое безукоризненное увлечение: как она смеет иметь человеческие чувства, пока не переименована в замужнюю женщину? – но я все-таки не знаю, что легче и лучше для девушки: переносить упреки за повиновение непреодолимому влечению сердца и тела или стараться подавлять его аскетическими, полуаскетическими и вовсе неаскетическими средствами, которые все одинаково бессильны подавить его и одинаково вредны для здоровья.
Мери говорила об этом очень решительно: она испытала слишком много огорчений и страданий; поэтому слишком строго судит о своих увлечениях и жалеет, что не были замечены первые проявления ее чувственности, когда еще можно было бы запугать, удержать. Пусть она и права, не смею решать. Но она до несправедливости горько выражалась о себе, когда говорила, что на пятнадцатом, на шестнадцатом году «казалась» скромною. Когда она рассказывала об этом времени своей жизни без раздумья о более поздних увлечениях, то можно было видеть, что она не только казалась, но и была очень скромною девушкою до того самого времени, когда овладели ею мечты о лошадях в серебряной сбруе, кружевах и брильянтах. А это было с небольшим за год до отъезда за границу; когда они уехали за границу, ей был девятнадцатый год. – Однако пора спать. Допишу завтра.