Страница 1 из 2
Николай Погодин
СТАРАЯ КАЛУЖСКАЯ ПО-НОВОМУ
Очерк
Екатерининский большак — та самая старая калужская дорога, о которой сложены русским народом хорошие песни… Седой край… Мне бы надо начинать свое описание с Кудеяра-Разбойника, ибо жил такой в калужских лесах в старые годы и имел соприкосновение с предметом моих исследований. А на руках у меня запись из доклада председателя ВСНХ, деланного им на третьем пленуме ЦК ВКП (б), в которой говорится о разительных результатах специализации производства, получившихся на Полотняно- Заводской фабрике. А фабрика та ведет историю свою от тех лет, когда ходили по земле лютые Кудеяры.
Атаман Кудеяр… ВСНХ… Специализация… И тонкое очарование темно-зеленого зимнего парка, где бродил Пушкин в тяжелые годы скудеющего талантами Гончаровского рода. Необычен мой материал, и трудно мне овладеть им.
Когда пишут о Днепрострое или о каком-нибудь ином гиганте, — тут все налицо, все бьет в глаза. Я же наблюдаю скромную фабричную трубу, которая зашнурована проволокой, ибо трескалась она, несчастная, и норовила свалиться макушкой под изволок. Связали ее. Похлопали по макушке:
— Стой!
Стоит.
Нет, вы, наверное, не видали еще таких предприятий. Жаль, говорю, что не могу начать от Кудеяра-Разбойника, когда бежали к нему молодые крепостные ученики с Полотняного завода, делавшего паруса для военного флота Петра I. Фабрика эта существует 208 лет. В 1720 году Берг и мануфактур-коллегия разрешила «при той же парусной фабрике построить бумажную мельницу своим коштом для делания разных сортов бумаги». Так возникла бумажная фабрика, принадлежавшая дворянам Гончаровым, сородичам А. С. Пушкина, по старой привычке именуемая Полотняно-Заводской, и сохранилась по сей день, и, наверное, переживет нас с вами, и — что еще изумительней, — имеет успехи в наши дни далеко незаурядные.
Да, старики… старые фабрики… Это ведь нехитро ходить вокруг новой, искусной машины, привезенной из Америки, и записывать в книги поразительную ее производительность. Нет, вы управьтесь там, где труба валится, своды трескаются, где у машин нет ни марки, ни звания, и какая часть в каком году заменялась, уже все забыли, управьтесь и добейтесь таких достижений, чтобы на них указывали на высоких государственных съездах.
Успел я познакомиться и хорошо поговорить с Татьяной Егоровной. Удивила она меня своей подвижностью, умением смеяться, как смеются люди в свои годы молодости и солнца. Сорок лет тому назад, на пятнадцатом году жизни, пришла она на эту фабрику, знает хорошо последних Гончаровых, расскажет вам с юмором, как живал здесь в ссылке Анатолий Васильевич Луначарский, работала за гривенник в день, зa пятиалтынный, потом через каторжные годы прошла и прямо-таки великолепна в своей неутомимой бодрости.
Старики…
Производили они бумагу в свое время и ручным, почти что китайским способом, который выдуман был китайцами за двести лет до эры христовой, и работали без счета часов, когда хранила фабрика старые традиции крепостничества. „Встретятся господа — люди поклонятся и идут дальше". Беру выдержку из журнала „Старые Годы" за 1910 год. „На страстной неделе по традиции водружают на широком дворе четверо качель; господа с веранды бросают фрукты и сласти, а народ внизу набрасывается на них, как воронье".
— Вам ли, молодым, знать, как люди жили, как работали! — посмеивалась надо мной Татьяна Егоровна, — вам ли революцию понимать, лешего нам!
Старики работали за два с полтиной в месяц, и по высшему мастерству получали, скажем, пятнадцать рублей. Теперешняя месячная получка Татьяны Егоровны без малого восемьдесят рублей; работает она восемь часов, на иных сортах бумаги норму завершает и за пять часов, никому уже не кланяется и под горячую руку отчистит какое пи попадись важное лицо, хотя бы и из самого центра. Оттого и понимает революцию лучше нас, молодых. Это верно.
Лет пять назад над старой фабрикой загремели громы. То были унылые и тревожные дни. Доказывалось тогда, что поддерживать такие вот допотопные заведения нет никакого расчета. В конце концов — двести лет. Пора и на покой. И будь страна наша немного побогаче в то время, то закрылась бы Полотняно-Заводская фабрика. Но новое строительство еще смутно проектировалось, и оттого л та древняя фабрика прошла через карантин без особых неприятностей.
Прошла — хорошо. Работали, как работали всегда, не лучше, не хуже других. Даже признавалось, что неплохо работали, ибо из старых самочерпок что-нибудь новое уже никак невозможно было получить. Так полагали и специалисты.
А самочерпки — бумагоделательные машины — имеют внешность, напоминающую шарабаны, — дрендулоты уездных воинских начальников, что страшным скрипом и воем пугали посады и деревни.
То-есть все, конечно, в этих самочерпках имеется и серьезно именуется чистителями, валиками, латунными валами, валами-дэнди, сушильными барабанами, сатинерами и увлажнителями, но кажется, что все это дело вот сию минуту, вдруг, на твоих глазах рухнет тебе под ноги и от вала-дэнди и сатинера останется один прах. Лета одной самочерпки я точно установить никак не мог. Главный инженер группы б. Говардовских фабрик говорил, — ей будет лет шестьдесят. Старожилы побожились — сто. По марки ее никто не знал. Она — интернациональна. Помесь многих стран, многих изобретений, возникавших за ее жизнь. Покупали части — подгоняли. Кое-что сами „на гвоздях" пристраивали, подвязывали. Двигалась. А так как оплата рабочих здесь была очень низка, то и такая машина давала хозяевам прибыль. В наших условиях, при современном тарифе, такое оборудование — гроб. И вторично в 1927 году в Бумажном тресте заговорили совершенно настойчиво, — как же быть с Полотияно-Заводской фабрикой?
Тов. Кантор тогда опубликовал в газетах истинные факты катастрофического положения с себестоимостью бумаги и демонстрировал Полотняно-Заводскую фабрику, как самый грустный пример! Стоимость тряпичной полумассы доходила здесь до восьмисот рублей. Себестоимость бумаги в 1926/27 г. определялась в 526 рублей 50 коп. за тонну.
Спорить было не о чем. Замок на двери — вот все итоги.
Пришлось тогда доложить рабочим о перспективе фабрики.
— Так работать нельзя.
Трагически складывалась судьба фабрики. Рабочие и без докладов понимали, что так работать нельзя, но — какая же их вина, если машины лучше не везут? Переоборудовать?.. Опять-таки выгоднее построить новую фабрику в ином месте, более удобном. Значит, бросить все и расходиться, куда глаза глядят… Нехорошие были дни. Безнадежность рождала злобу. Толковали по-разному, и не один человек, конечно, в горькую минуту ругал советскую власть: „Вместо того, чтобы промышленность налаживать, фабрики закрывают. Хозяева!"
А делать все-таки что-нибудь надо было. Неужели так-таки и остановится фабрика? Так бывает с людьми в минуту большой опасности; глядят и не верят: — неужели? И вдруг в какое-то мгновение вскипает и наполняет мускулы воля к борьбе. Тогда переходят чертовы мосты, бросаются в огонь, свершают дела, именуемые чудесными в серенькой действительности нашего привычного плавного движения.
Красивых жестов, романтики пафоса, конечно, не было. Это — жизнь, и притом трудовая, суровая. Полотнянские рабочие, как-то особенно отчетливо усвоив, что многое зависит от их коллектива, стали бороться за старую фабрику. Пугал и останов фабрики, и самолюбие в конце концов у стариков и молодых было задето. А уж ежели у нашего мастера самолюбие задеть, то он и в самом деле подкует блоху.
Началась борьба по линии хозяйствования. Упрямо и вдумчиво здесь экономили в таких мелочах, которых у нас не видят, не знают.
Осматривал я вращающиеся котлы, где распаривается тряпье, прежде чем перейти в промывочные роллы, и никак не мог по началу понять, на чем тут можно скопить экономию. Вращается чугунный шар, в нем парятся тряпки, — какая же тут рационализация?