Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 155

Лирические декларации поэтов вовсе не всегда и не во всем совпадают с их житейскими правилами — это известно. Для Константина Симонова, написавшего в стихах: «Чужого горя не бывает…», это был не некий, пусть правильный, но все-таки отвлеченный принцип, а живое чувство, нравственный императив: он постоянно взваливал на себя чужие заботы и неурядицы, стараясь при малейшей возможности поддержать тех, кто в этом нуждался, всеми силами добиваясь справедливости, если это требовалось. Для очень многих он был той последней, неофициальной «инстанцией», в которую они могли или считали для себя возможным в крайнем случае обратиться, уповая на искреннее внимание, добросердечие и реальную помощь. Он был, как говорили в былые времена, настоящим заступником — прекрасное слово это, увы, выветрилось из нашего обихода.

Задержали документальный фильм «Неизвестный солдат», сделанный по сценарию Виктора Некрасова, — претензии: «окопная правда», «дегероизация», «принижение исторического подвига советского народа» и т. д. и т. п. Некрасова в ту пору по команде сверху печать учила уму-разуму за то, что он, сравнив фильмы А. Довженко и М. Хуциева, слова «великие» и слова «простые», отдал предпочтение «простым». Так что запрет некрасовского фильма входил в ряд педагогических мер, с помощью которых ставили на место вольнодумного писателя. Симонов от имени писателей-фронтовиков обратился с протестом в отдел культуры ЦК: «Мы не понимаем этого и считаем это неверным. Этот вопрос для нас принципиальный. Если с позиций, с которых запрещен к выпуску этот фильм, подойти к тому, что написано о Великой Отечественной войне нами самими, то было бы логично запретить большую часть того, что мы написали и во время войны и после нее». Уволили из театра Ленинского комсомола его главного режиссера Анатолия Эфроса, который не слушался управляющих культурой, — Симонов вмешивается в это дело: пишет резкое письмо секретарю МГК Егорычеву, доказывая, что увольнение одного из лучших режиссеров страны приведет к развалу театра, и характеризуя эту историю как проявление сталинских методов руководства искусством: «…То, что произошло сейчас в театре Ленинского комсомола, напоминает о плохом, о том, чего не хочется вспоминать и чего лучше бы не было в истории советского искусства». Когда «Правда» напечатала разбойный фельетон, в котором шельмовала Васнецова, Андронова и Эльконена за мозаику на фронтоне кинотеатра «Октябрь», Симонов в письме к тогдашнему редактору газеты Зимянину встает на защиту оболганных художников. Он прямо указывает на то, что фельетон написан по заказу руководства Союза художников РСФСР, и настаивает на том, чтобы газета дезавуировала свое выступление…

Таких историй было бесчисленное множество. Расскажу о двух, к которым я оказался причастен.

Как-то Константин Михайлович позвонил мне: «У тебя свободен завтра вечер? Не поедешь ли со мной во ВГИК посмотреть дипломную работу одного парня? Его там прижимают». Ситуация оказалась непростая: дипломник, окончивший отделение документального кино, снял фильм художественный, сделал вместо биографического очерка экранизацию рассказа. И попал в тупик, из которого непонятно, как выбираться: у себя в отделении он эту ленту защитить не мог, ибо она художественная, а отделение художественного кино принимать у него диплом не собиралось, поскольку учился он документалистике, да и картина его тамошнему руководству не нравилась. Поехали мы во ВГИК, посмотрели эту ленту — она и по проблематике, и по манере была чужда Симонову, но он оценил талант молодого режиссера, вступился за него, уладил казавшееся безнадежным дело. Дипломника звали Александр Сокуров, фильм, который он снял, был экранизацией рассказа Андрея Платонова «Река Потудань».

Вторая история требует более подробного рассказа — многое здесь переплелось.



Начать придется издалека. После смерти Ильи Григорьевича Эренбурга бывший его секретарь В. А. Мильман, тяжело заболевшая, чувствуя приближение конца, передала вдове писателя несколько толстых папок с материалами, связанными с работой Эренбурга в годы войны для Совинформбюро. Любовь Михайловна, вдова Ильи Григорьевича, попросила меня разобраться в содержимом этих папок. Там, как выяснилось, в хаотическом беспорядке находились оригиналы статей Эренбурга, их переводы на разные языки, телеграфная переписка с зарубежными агентствами и редакциями, с представителями Совинформбюро в разных странах. Статей и корреспонденций Эренбурга, писавшихся для зарубежных изданий и неизвестных нашим читателям, на русском языке не публиковавшихся, был целый массив — около трехсот. Лучшие из них сохранили живую силу — это была превосходная публицистика. Я опубликовал какую-то часть этих статей в журналах и составил сборник, который отнес в «Советский писатель». А там сборнику преградили дорогу в свет Н. Лесючевский и В. Карпова — директор и главный редактор издательства, продолжавшие борьбу с автором мемуаров «Люди. Годы. Жизнь» и после его смерти не только по приказу начальства, но и по зову сердца.

Когда стало ясно, что мне эту стену не пробить, я обратился за помощью к Симонову, хотя он не был членом комиссии по литературному наследству, комиссии, к слову сказать, составленной не без умысла таким образом, что там не было людей, готовых воевать за издание книг Эренбурга. Просьба моя была, как бы это помягче выразиться, рискованной и бестактной. Я хорошо знал, что отношения у Эренбурга и Симонова — в войну и после войны дружеские — были испорчены непоправимо. По вине Симонова. Когда была напечатана имевшая огромный общественный резонанс эренбурговская «Оттепель», Симонов выступил в «Литературке» со статьей, в которой с охранительных позиций подверг повесть резкой критике. Никто его, как говорится, за язык не тянул, он сделал это по собственной инициативе, считая, что проявляет высокую принципиальность, критикуя идейные пороки книги, написанной человеком, ему близким. Но особенно Эренбург разозлился, как-то сказал мне Симонов, что он, Симонов, эту статью перепечатал в своем сборнике литературно-критических статей, вышедшем в 1956 году, — скорее всего потому, что в «Литературке» он ответил Симонову, а в книге статья пошла даже без упоминания о том, что Эренбург отвечал на нее.

Это было мутное, дурное время в жизни Симонова — он стал проявлять такую любовь к недавнему прошлому, которой, когда оно было настоящим, у него не было. Он вдруг опубликовал в одном из своих сборников написанное в войну и никогда не печатавшееся стихотворение о Сталине — совершенно бездарное, вызывающе бездарное, не случайно он не напечатал его в войну. Он поставил у себя в кабинете фотографию сталинского монумента на Волго-Доне (правда, тут он был не одинок, — фотографию Сталина я видел в 1959 году на даче у Твардовского). Все это было явным вызовом, только не очень понятно кому и чему, наверное, тем карьеристам, которые прежде изо всех сил курили Сталину фимиам, а теперь торопливо отрекались от него. Но, вольно или невольно, это приводило к выгораживанию Сталина, сталинского режима. Свою роль тут сыграла и история с передовой «Священный долг писателя» в «Литературке», напечатанной через несколько дней после похорон Сталина, в которой говорилось: «Самая важная, самая высокая задача, со всей настоятельностью поставленная перед советской литературой, заключается в том, чтобы во всем величии и во всей полноте запечатлеть для своих современников и для грядущих поколений образ величайшего гения всех времен и народов бессмертного Сталина». По правде говоря, это было тогда не единственное выступление в таком духе. Но эта передовая попала на глаза Хрущеву, он возмутился — справедливо возмутился, — и, как это делалось при Сталине, приказал немедленно снять Симонова. Симонов, видимо, оскорбился, это тоже толкало его в оппозицию новым веяниям.

Перелом в его отношении к Сталину, сталинским порядкам, к начавшимся в стране переменам произошел после XX съезда, когда он взялся за книгу о сорок первом годе и стал разбираться в истинных причинах наших тяжелых поражений. Он понял, чего стоил стране и армии тридцать седьмой год, а литературе — постановления ЦК сорок шестого года. Но это далось ему нелегко и непросто. В стихотворении, написанном вскоре после XX съезда и напечатанном уже после его смерти, в «перестроечное» время, выразились и владевшая им в первые месяцы после смерти Сталина душевная смута и наступивший перелом: