Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 190

Белозерову выпал черед стоять в третьей смене. Четыре часа Алеша волновался, ожидая выхода на пост. Густой кедровник. Маленькая полянка в тайге. Засыпанная снегом пихта. Шепот разводящего. И вот Алеша один, совершенно один…

Над головой бесшумно пролетела белая полярная сова и с силой шарахнулась в сторону; лицо часового обдало ветром. Сердце Алеши плеснулось, как крупная рыба.

Луна ушла за гребень. Стволы пихт враждебно насторожились. Тени ползли меж мертвых деревьев. Фосфорические огоньки перебегали с места на место.

«Волки или кристаллы снега?.. Конечно, волки!»

Алеша невольно отодвинулся в глубь кедровника. Мутноватая темь подступила к самым ресницам.

— Хорошо бы вслух сказать одно только слово, чтоб отпугнуть их… Скажу, скажу, скажу… — все громче и громче шептал Алеша. — Дернул черт вызваться! А все тщеславие… Ну и пусть бы… Хорошо Никодиму храбриться в деревне, на полатях…

Влево от него, как показалось ему, мелькнула тень.

«Гаркуновец!»

Алеша покосил глазом влево — тень подвинулась тоже влево, Алеша вскинул винтовку, и тень разом шарахнулась.

«Выстрелю!»

Но кругом было тихо. Ни огоньков, ни тени. Алеша опустил винтовку. Попытался думать об отце, но не мог. Тени — теперь уже их появилось несколько — ожили и поползли к нему со всех сторон.

— Хоть бы свет скорей! — не выдержал Алеша, сказал вслух.

От напряженного ожидания в ушах стоял звон, кровь толчками била в виски. Глаза Алеши были расширены, а зубы стучали так, что он не мог удержать их.

Казалось, никогда-никогда не придут сменить его. От напряжения Алеша устал, шея, плечи, ноги ныли, точно он был изломан на дыбе. Но вскоре боль и страх притупились, сменились безразличием, сонливой вялостью. Пугающие тени исчезли. Засунутые в рукава полушубка, руки приятно согрелись. Прижатая к стволу спина нежилась, отдыхала. Звезды то пропадали из глаз, то вновь возникали. Шум в ушах исчез, зубы перестали выбивать дробь.

Гордей Корнев знал, как опасно возвращаться через линию своих часовых: ночная тьма делает человека мнительным. Он шел с нарочитой шумливостью, окриками подгоняя пленника. И все-таки на часового наскочил носом к носу.

Алеша, задремавший на посту, выскочил из-за ствола пихты так стремительно и так испуганно крикнул: «С-с-той!», что не только у белогвардейца, но и у Гордея Корнева вздрогнуло сердце.

— К-к-то… и-д-дет?! — и вскинул винтовку к плечу.

В один прыжок партизан опередил унтер-офицера и встал перед часовым.

— Свои!..

Но Алеша ничего не видел, кроме белых треугольников на полушубках неожиданно появившихся перед ним людей.

— Сво… — не докончил Гордей Мироныч и, словно сбитый ураганом, упал на снег.

Прибежавшие из полевого караула партизаны с трудом выкрутили винтовку из рук Алеши. Гордею Миронычу помогли подняться.

— Я же сказал… тебе: «Свои»… — ослабевшим голосом проговорил Корнев и левой рукой прижал к груди перебитую в плече правую свою руку.

Ноги Алеши подломились. Он опустился на снег.

Глава LI

Захваченный Гордеем Корневым «язык» раскрыл замыслы белых врасплох разгромить штаб партизанского отряда в Чесноковке, нанеся удар одновременно с тыла и фронта.

Варагушин тоже разделил свой отряд, решив предупредить обход засадой в ущелье реки Кабанихи. Андрей Иваныч Жариков ночью с третьим и четвертым взводами скорой рысью выехал из Чесноковки.

Прошло три дня, а от уехавших не было донесения. Посланные из Чесноковки один за другим два ординарца тоже не вернулись.

Ефрем Гаврилыч хмурил брови.

— Перехватывают наших связных… Не мог Андрей Иваныч с такими молодцами засыпаться… Перехватывают, подлецы, — убежденно повторил он.





Разговаривали в избе тетки Феклы, у постели Гордея Мироныча.

Настасья Фетисовна и Никодим сидели у стола. Гордей Мироныч вдруг поднялся на постели.

— Гаврилыч! — Спекшиеся, синие губы Корнева резко выделялись на широком бледном лице. — Я проберусь… Я знаю, где… Надоело до смерти колодой валяться, — просительно закончил Гордей Мироныч.

Варагушин взял друга за плечи и уложил в постель.

— Доведешь, вот провалиться мне, Гордюш, доведешь… И не загляну к тебе! Так и знай! — Брови и усы командира сердито зашевелились.

Маленькая рука Никодима, державшая руку матери, задрожала. Он ничего не сказал, но Настасья Фетисовна поняла все. Мальчик сжал похолодевшие ее пальцы.

— Ефрем Гаврилыч! Я горносталем проскользну. Я, Ефрем Гаврилыч, птицей перелечу! — В голосе мальчика задрожали те же просительные нотки, что и у отца.

Командир взглянул на Настасью Фетисовну. Женщина смотрела ему в глаза. Гордей Мироныч поднялся на постели и тоже смотрел на Варагушина.

Никодим подбежал к отцу и встал у кровати.

— Пошли его… Он у меня… — В глазах Гордея Мироныча вспыхнула гордость и любовь.

Командир переводил взгляд с Гордея Мироныча на Настасью Фетисовну и крутил папаху в руках. В избе было тихо. Отец, мать и сын с надеждой смотрели на командира. Ефрем Гаврилыч, не сказав ни слова, вышел из избы.

Ночью партизаны на Стремнинском перевале слышали стрельбу за деревней Маралья падь, в тылу у гаркуновцев, ливень пулеметов; потом все смолкло.

На рассвете Ефрем Гаврилыч снова пришел в избу тетки Феклы и принес ситцевый сарафанчик, шубенку и белую пуховую шаль.

— Настасья Фетисовна, обряди сына девчонкой… А до Маральей пади я его сам проведу… Необходимо разнюхать…

Никодим спрыгнул с полатей, бросился к Варагушину, хотел что-то сказать, но раздумал и повернулся к дверям.

— Я, мама, живо… Только Бобошку на веревку… Не увязался бы: он у меня погонялка!.. — крикнул мальчик с порога.

Багровое вырвалось из-за хребта солнце и зажгло заснеженную тайгу. Разубранные инеем березы стояли, как застывшие фонтаны. У околицы Маральей пади, на перекрестке дорог, ходил часовой в длинном тулупе. Скрип шагов его был далеко слышен в утренней тишине.

«Дневной пост», — отметил Ефрем Гаврилыч.

Варагушин проводил взглядом маленькую фигурку, повязанную теплым платком. За собой Никодим тянул детские саночки. Вот он поднялся на взвоз. Вот сел на санки и пустился с крутика на разъезженный рукав реки.

Баба с ведрами спустилась к проруби. Должно быть, она что-то сказала Никодиму, потому что он засмеялся и замахал рукой.

Ефрем Гаврилыч успокоился, подобрал полы белого халата и руслом ручья пополз к Стремнинскому перевалу.

Ощущение страха сковывало движения мальчика. Ноги заплетались, кололо в пятки, словно он босой шел по щебню. Сердце распухло, трудно было дышать. И если бы не Ефрем Гаврилыч, лежавший за сугробом, Никодим сел бы на снег и попробовал отдышаться.

Дома занятой врагом деревни, часовой у перекрестка (на него Никодим ни разу не взглянул, когда шел от русла ручья до взвоза) тоже были страшны. И даже ржание лошадей во дворах и ранняя игра на гармонике казались враждебными. Но помогла баба, признавшая Никодима, очевидно, за соседскую девчонку. Мальчику стало смешно. Он втащил санки на самый крутик, сел и оттолкнулся. Привычный холодок подкатил к сердцу. На выбоине санки стремительно подкинуло, и Никодим полетел в снег. Шубенку, ситцевый сарафанишко закинуло на голову. Никодим вскочил, поспешно оправил «сбрую» — так окрестил он свое убранство — и снова с саночками побежал на взвоз.

«Буду кататься, пока не соберутся ребятишки. Потом пойду по деревне и прохожу весь день, а ночью к Семену Кобызеву, в пятую избу с краю…»

Мальчик пощупал лепешку в пазухе, но есть ему не хотелось.

Теперь Никодим опасался только, как бы маралихинские ребятишки не узнали его и не подняли на смех.

Кавалеристы повели лошадей к прорубям. Околица наполнилась ржанием, скрипом и хрустом снега. Кони были сытые, рослые. Никодим невольно сравнивал их со своими лошадьми.

«И все равно наши кони дюжей, а мужики сильней… Чтоб мы да не навтыкали эдаким мозглякам! Да один Ефрем Гаврилыч… А дядя Рыжан, Фрол Сизых…»