Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 132 из 190

До войны же на околице тогдашний хозяйственный председатель Архип Грач построил каменные дворы ферм и обсадил их тополями и американскими кленами. За войну их начисто вырубили, и теперь дворы заваливало снегом по кровлю.

Близ деревин, у закопченной колхозной кузницы, свалены ржавые конные плуги и деревянные бороны — немые свидетели первых лет коллективизации. Тут же валялись рассохшиеся колеса, разбитые телеги. За кузней, в глубокой узкой долинке, начиналась деревня.

С тяжелым чувством смотрел Леонтьев и на «инвентарь» у кузницы и на убогие избенки. Секретарь думал о возможном кандидате в председатели колхоза имени Жданова бывшем агрономе, инструкторе райкома Семене Рябошапке, пожелавшем работать в самом отдаленном колхозе. Андрей думал о своем. Его раздражали поля. Разбросаны на крутых склонах гор, не поля — заплатки.

Андрею очень хотелось заговорить с секретарем об этих «несподручных» массивах, но Леонтьев был мрачен. «Поговорю потом», — решил главный агроном. И снова стал смотреть на крутые карнизы, по которым были разбросаны разнообразные заплаты. «По этим полатям только овец и коз пасти. В крайности, рогатый скот, но пашня…»

Занятый своими мыслями, молодой агроном не заметил, как подъехали к центру деревни и остановились у опрятно побеленного домика с новыми тесовыми воротами, где жил присланный сюда неделей раньше инструктор райкома Рябошапка. Домик принадлежал председателю сельсовета Михаилу Павловичу Костромину.

Гостей встретила жена председателя Аграфена Парамоновна, видная, подбористая женщина в новых калошах на босу ногу. Она только что помыла полы, и они сияли желтой краской.

— Мы натопчем вам, — сказал Леонтьев, осторожно ступая на половичок у порога.

— Руки свои, подотрем, — кротко улыбнулась миловидная молодая женщина.

Русую ее голову оттягивала заплетенная по-девичьи, в кисть толщиною коса. Большие серые, как показалось Андрею, очень правдивые глаза женщины и какая-то осанистость рослой фигуры напомнили ему Веру.

Из горницы вышел свекор Аграфены — краснощекий, будто нарумяненный, старичок Павел Егорович Костромин. У него была голая, желтая, удлиненная, как дынька, голова и быстрые, мечущиеся глаза. Смотреть на него без улыбки было невозможно. Казалось, эти беспокойные глаза все время пытливо высматривают у собеседника что-то, чтобы незаметно стащить и спрятать. И небольшой остренький нос старичка был тоже какой-то неспокойный. Он будто все время принюхивался к чему-то и определял: «Откуда дует?»

Дед оказался из тех говорунов, которые языком и «капусту шинкуют, и тарелки трут, и рубли куют». В один миг он поведал, что сын и «постоялец-инструхтор» с утра где-то мыкаются, что невестка — из донских казачек, «бабочка хозяйственная, только вот почему-то деток нет…». Сообщил, сколько у сына оставлено на зиму кур и что две овцы объягнились, а корова налила вымя — вот-вот будет… Казалось, старик никогда не остановится. Его перебила вошедшая в горницу сноха:

— Папаня, людям, может, отдохнуть с дороги… Вы бы в кухню вышли…

— Ужо, ужо, дочка, — нехотя отозвался старик, но не тронулся с лавки.

Молодая женщина, словно извиняясь за свекра, с той же милой улыбкой обратилась к Леонтьеву и Андрею:

— Боюсь, заговорит он вас. Он всегда больше всех знает. А чего не знает, придумает и за правду выдаст. Ой, боюсь!





— Что вы, что вы, хозяюшка! Напротив, нам все это очень интересно, — успокоил ее Леонтьев.

Завявший было старичок оживился:

— Разве я не знаю, дочка, как с хорошими людьми… Я с кем на своем веку… Я с самим…

— Папаня, с дороги-то спокой бы дать… А то начнете опять про генерала Покровского, у которого вы в драбантах служили…

— А ты не бойся, не бойся, доченька! Я разве не знаю, об чем с ними… — и старик умоляющими глазами посмотрел на сноху.

Аграфена Парамоновна безнадежно махнула обнаженной полной рукой и вышла на кухню, а старик одернул рубаху, беспокойно задвигал носом.

— Так, значится, товарищ секретарь, наслышан я, вы подлегчать, извиняюсь за выражение, выхолостить хотите нашего бугая? Хорошее дело! А прежний-то, значится, районный секретарь с нашим-то председателем дружок был. Как, бывало, приедет, и сразу же категорически требует: «Вози меня развлекаться!» И обязательно с гармонью, с Фотькой-бубначом, подале от села, к дояркам, на молочную ферму… И еще счетоводишка Кузька Кривоносов увяжется с ними. И чего там у них вытворяется!

Слово «вытворяется» старичок сказал как-то особенно значительно и при этом сделал широкий взмах рукой.

— Чего вытворяется, — продолжал он, — одному господу известно! Из любопытства, прости ты меня, матушка пресвятая богородица, выйдешь вечерком за околицу — сыздалька слышны песни, пляс, бубен: гук-гук-гук… — Старик, взмахивая кулачком, показал, как гукал бубен. — Песни, музыку прежний-то секретарь шибко любил. А председатель наш — гармонист, песенник, плясун… Одним словом, обоюднай! На всю губернию обоюднай! Ему спеть, сыграть — как орех раскусить… — Старик раскрыл рот и с чаканьем зубов быстро закрыл его. — Сам, значится, играет, сам поет, а бубнач Фотька-троегубай (верхняя губа у него заячья, раздвоешка), из пропьяниц пьяница, в бубну бьет… Пропляшут, ой, пропляшут колхоз! Кто их усчитывает, на чьи гуляют, — учет ведет черт… А секретарь, сказывают, подопрет голову, и смотрит, и слушает, а у самого слезы в три ручья текут. И правильно: есть на что посмотреть и есть кого послушать. Пляшет наш председатель — до земли не дотыкается, запоет — мурашки зачепят тебя от пяток до самого затылка, заиграет — слеза просекёт… «Я, говорит, в этой глуши, глядя на тебя, Боголепов, только и отдыхаю, как в московском киятре…» И действительно, — старичок прищелкнул пальцами, присвистнул губами и изобразил на лице восхищение. — Жизнь прожил, а другого такого красавца, песенника, гармониста и плясуна не видывал и не слыхивал. Огонь и дым! Мужика опаляет и с ног валит, а бабу… — старик презрительно махнул рукой. — Доярки, телятницы подобрались одна к одной — без мужиков, вдовы да старые девки, Христовы невесты… Ну, они тоже и пьют, и пляшут, и коленца разные вывертывают… Кто устоит перед таким красавцем?

Старик покосился на кухню, где гремела самоваром невестка, и, чуть умерив безудержный говорок, продолжал:

— А уж до бабьего полку наш председатель — стыд сказать, грех умолчать — солощ! Ну тут, значит, корпусность Боголепову дозволяет… Одним словом, кряж! — Старик с явным восхищением закрыл глазки. — И они, значится, бабенки эти самые, не потаюсь, тоже до него желанны. Ух, желанны!..

Леонтьев и Андрей с удивлением слушали старика: у него был бесспорный талант рассказчика. Помимо слов, у дедка не менее убедительно живописали и глаза, и лицо, и руки. И если в речь его порой впутывалось что-то маловероятное, то прыткие, бегающие глазки в этот момент были полны такого простосердечия и подкупающей детской искренности, что закравшееся у слушателей сомнение исчезало само собой. Единственный заметный недостаток этого сказителя происходил от его темперамента: старик часто переметывался с одного на другое. Чувствовалось, что избыточный талант его перехлестывает через край.

— Набаловался наш председатель с войны. С войны, судари мои, с войны! Тогда он молодым еще парнем был. И вдруг, значится, призыв. Садок Созонтыч (это его отец) — головастый мужик, ничего не скажешь, безграмотный, а дальнего ума человек — тайком от сына налил бадейку меду — и в район, к докторице. Была в те времена такая белая-пребелая, словно крупчаточная, вдовица-докторица Гусельникова, в обхват толщиной. Но смелая! Ух, смелая! За взятку зрячего слепым сделает, без взятки — калеку в строй направит. А покойничек Садок Созотыч и прознал про эту ее смелость, ну и того, не выдержало родительское сердце… Да хоть бы и до меня доведись. Значится, и подмазал он по губам Гусельничихе. Медком подмазал, ну, и, как водится, еще посулил «чего-нибудь»… Конечно, посулил. Не иначе, как посулил!

Старик на мгновение умолк, и бегающие глазки его тоже остановились. Потом вдруг вспыхнули и засияли подкупающим детским восторгом.