Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 116 из 190

Приезжавшим с Алтая навестить сына старикам Корневым не нравилась и невестка и богемная безалаберщина в их квартире. Все не нравилось им здесь, кроме внука. В Андрее они видели родовую «прочность корня», непримиримую строгость и к себе и к окружающим.

— Он правду-матку в лицо всякому выложит, будь то хоть разответственнейший или самый обыкновеннейший человек, — говорил о внуке Гордей Мироныч, известный когда-то алтайский партизан, ныне председатель Маральерожского райисполкома.

Нравилось старикам и то, что внук учится в Сельскохозяйственной, академии: «Об земле думает!..»

О родном же сыне старики говорили сокрушаясь. Опасливо поглядывая на спальню сына и невестки, Настасья Фетисовна плакалась своему мужу:

— Не эдакую бы ему жену!.. Какой орел, а в лапах у курицы!..

— Ничего не поделаешь, Настюша: любит!

— Пересилила вояку юбка!.. И не отругаешь — генерал!

— Боюсь я за Андрея, — не раз говаривал старик Корнев жене. — Подберет его здесь, как Никодишу, под каблук какая-нибудь сладкая, как арбуз, бабенка, и пропал казак: про старородительские края позабудет. А что может быть краше нашего Алтаюшки-батюшки?!

— И я того же, отец, опасаюсь. Вижу, кого ему маменька в женки прочит. Слов нет, Неточка и добра, как Алексей Николаевич, и красоты редчающей, и плясунья, и певунья, но ведь ветер же у ней, старик, в голове! Ведь такая до тридцати лет в куклы играть будет и любого мужика в поводу заводит, в клячу обратит… — вздыхала Настасья Фетисовна.

— Нас, видать, не спросят. Да тут, кажется, мать, дело уже увороженное. И парень он хоть и твердый, но ведь какой кислотой металл травят!.. — Гордей Мироныч помолчал, подумал, стоит ли такое рассказывать, но, увидев тревогу на лице Настасьи Фетисовны, решил не скрывать, как не скрывал он от нее ничего в своей жизни.

— Лежу я, значит, вчера на кушетке и читаю «Правду», а дверь в столовую полуоткрыта. В квартире тишина — вы с Ольгой в гастроном ушли. Только далеко на кухне Дарьюшка что-то в ступке толчет да с кошкой ссорится. И вдруг — вернулись Андрей с Неточкой из кино. Расположились на диване в столовой и негромко разговаривают меж собой. Смотрю, слушаю — про любовь! Интересно, думаю, как современная молодежь говорит об том, об чем мы в наше время никакого философского понятия не имели, а любили по старинке, без рассуждений. И слышу: «А скажи-ка мне, Андрей, как ты относишься к госпоже Бовари?» Чья же, думаю, это такая госпожа и почему советский комсомолец должен к ней относиться?.. А он, недолго думая: «Неважная, говорит, была особа Эмма, пустая…» Немка, думаю, раз Эмма. «А Манон Леско?» — наседает на него Неточка. Батюшки, думаю, и эту не знаю. Вот тебе и председатель райисполкома!.. Наверное, думаю, тоже иностранка… «Да что это ты, говорит, сегодня, Неточка, неужто на тебя так французский фильм подействовал?» — «А ты отвечай, раз тебя женщина спрашивает». И слышу, в голосе у ней струнка задрожала. «Красивая, обаятельная, говорит, даже в своем непостоянстве Манон, но в жены себе я бы не пожелал такую». Не дала она ему и мысли закончить. «Дурачок, говорит, ты мой, блаженненький, Андрюшенька!.. А ну, подвинься ко мне поближе!..» И такой у нее в голосе воркоток, такая искусительная завлекательность! Я даже сел на своей кушетке. Ну, думаю, и бес же ты в юбке! Да с каких же ты лет, негодяйка, всю эту науку прошла?.. А они заговорили, заговорили о чем-то шепотом — ничего не разобрал я. Только вдруг опять слышу Неточкин голос: «Так любишь, значит?» — «Люблю, отвечает, очень люблю!» — «Ну а коли любишь, так дай сейчас же, сию же минуту, дай честное слово, что никогда не упрекнешь ни в чем». Поднял Андрей вот так голову, смотрит на нее в упор и говорит: «Ну, этого я не могу сделать, Неточка, потому что, если дело принципиальное, тут я…» А она бровки свела, насупилась, как гроза, — и каблучком в пол: «Не смей так отвечать! Говори сейчас же: даю честное слово безо всякого там «ну»… Как ты не понимаешь, что это я закаляю характер, власть свою испытываю над слабым мужским полом. Приказываю: го-во-ри!» И снова, как коза, — топ ножкой! Сбледнел с лица Андрей — и снова вперекор: «Нет, этого я не скажу тебе! Хоть и очень люблю тебя, а не требуй такого от меня, если дорожишь… если…» Вскинулась она и убежала, заперлась в комнате. А он весь вечер проходил черней ночи. И не ужинал. Мать спросила: «Что с тобой, Андрюша?» Он не ответил и ушел к себе.

— Я говорила тебе, что ей бы, бесстыжей вертихвостке, только в куклы играть…

— Куклы-то они куклы, да тут что-то уж не куклами пахнет.

На вокзал приехали на трех машинах. Провожали друзья-однополчане Корнева — два, как братья, похожих друг на друга толстяка полковника с женами, Алексей Николаевич, бережно державший под руку вконец ослабевшую Ольгу Иннокентьевну, Неточна с двумя бесцветными, еще ярче оттенявшими и без того ослепительную ее красоту подругами по студии и отец, не отходивший от сына.

— Постарайся хотя бы в районный центр к деду… А может быть, знаешь, я все-таки позвоню, а? — непривычно робко спросил сына генерал.

— Нет, папа!.. Разреши уж с первых шагов мне… самому…

— Ну, хорошо, хорошо… — поспешно согласился отец, и мужественное его лицо как-то обиженно сморщилось.

Лицо матери было в слезах. За дни сборов Ольга Иннокентьевна заметно сдала. Пропала гордая ее осанка, живые золеные глаза утратили всегдашний блеск и, точно подернутые голубоватым пеплом, потухли, как угли в перегоревшем костре.





— Из Москвы в Сибирь… добровольно… — До самой последней минуты Ольга Иннокентьевна считала это непоправимой глупостью и приписывала все только слабости своего характера и потворству мужа.

Алексей Николаевич склонился к плечу генеральши и что-то говорил ей, но она только отрицательно качала головой и все смотрела на сына.

Минуты перед отъездом тянулись нестерпимо: разговор не клеился. В купе было тесно: решили выйти в коридор. Полковник извлек из огромной, словно чемодан, сумки своей супруги бутылку коньяку и нарезанный ломтиками лимон. Раздвинув серебряную походную стопку, он осторожно наполнил ее пахучей золотистой влагой и торжественно произнес:

— По русскому обычаю — посошок, а по-казачьи — стремянную!.. Иначе не будет удачи молодому агроному на целине. Твое здоровье, Андрей!..

Выпили все. Даже Неточка и ее подруги отхлебнули.

Подошли последние минуты. Ольга Иннокентьевна прижала голову сына к своей груди:

— Береги себя, Андрюшенька, и пиши с каждой большой станции, хотя бы открытки…

Алексей Николаевич повел ее к двери.

— Ни о чем не прошу, ни о чем не предупреждаю: все знаешь сам… — Поцеловав сына, генерал глуховато закашлялся и, ссутулясь, не оборачиваясь, пошел из вагона.

Неточка была непроницаема. Дома она сегодня и играла и пела больше, чем обычно, сейчас примолкла, но не смущенно, а с каким-то, как казалось Андрею, дерзким вызовом. К нему она подошла последней и молча протянула руку. Андрей напряженно ждал этого момента. Все эти дни ему хотелось подойти и грубо, прямо сказать ей все. Но он только крепче стискивал зубы, подавляя в себе это желание. И вот она протянула ему свою узкую руку. Андрей задержал ее тонкие пальцы, в упор взглянул на нее. Лицо Неточки оставалось непроницаемым, и он молча выпустил ее пальцы, даже не пожав их.

Вздох облегчения вырвался из груди Неточки, и она заспешила к выходу. Вот она открыла дверь в коридоре, еще миг он видел ее, и дверь закрылась.

Стало пусто. И эта пустота властно поселилась в его сердце.

Поезд тронулся. Поплыли перронные фонари. Андрей удержался от непреодолимого желания посмотреть на провожающих в окно.

— Ну, вот ты и поехал! — по привычке говорить вслух в минуты сильного волнения произнес Андрей.

В купе были люди, но Андрей не рассмотрел их как следует. Как тяжелобольного, его сейчас не интересовали никто и ничто, кроме болезни. Проводник внес постели, разобрал и заправил их. Андрей лег и закрыл глаза…

Что-то жгучее проползло под веками. Он отвернулся к стенке, проглотил подступившие слезы и лежал, прислушиваясь к мучительной боли в сердце. Чтобы как-то утишить эту боль, он, зло сцепив зубы, стал шептать: «Черт с тобой!.. Черт с тобой!»