Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 44

Вскоре Гумилев, получив из России денежный перевод «на малые издержки», покинул гостеприимный монастырь Кретей и вновь снял студенческое жилье в Латинском квартале на rue Bara, 1. Но в Сорбонне он больше не показывался. Дни и ночи напролет он проводил в кафе «Closerie des Lilas»[88] на Монпарнасе, где собирались участники «Аббатства», и в «Taverne du Panthéon» Латинского квартала, вотчины «La Plume». Завсегдатаев этих собраний русский поэт поражал крайней воздержанностью, ограничиваясь большей частью одной-двумя чашками кофе или стаканом гренадина. О том, что деньги, предназначенные на новый учебный год, рассеялись уже в июле по разным странам и городам Азии и Африки, Гумилев родителям сообщать не спешил, предпочитая неделями питаться одними жареными каштанами. Зато в новых стихах недостатка не было: как по волшебству, живые картинки, всплывающие в памяти, – измученная птица над бесконечной морской гладью, воющая над погребальными камнями гиена, пьяная африканская танцовщица в портовом марсельском кабаке – немедленно превращались в строчки, которые он торопливо записывал, даже не прерывая беседы. Похоже, и его, как Анну Горенко, любовные страдания подвигли к какой-то потусторонней стихии, сообщающей избранникам в муках и отчаянии новые слова и гармонии. Брюсов и символисты оказались правы, но ощущение, что пером движешь не ты сам, а какая-то неведомая сила, было не из легких. Так, вероятно, чувствовал себя некогда юный Нико Паганини, получив свою волшебную скрипку от мрачного духа тьмы:

Письма с новыми стихами шли в Москву к Брюсову сплошным потоком. «Если бы мы писали до Рождества Христова, – заклинал Гумилев, – я сказал бы Вам: Учитель, поделись со мной мудростью, дарованной тебе богами, которую ты не имеешь права скрывать от учеников. В Средние века я сказал бы: Maître, научи меня дивному искусству песнопенья, которым ты владеешь в таком совершенстве. Теперь я могу сказать только: Валерий Яковлевич, не прекращайте переписки со мной…» Но Брюсов и не собирался прекращать переписку. Пока «ученик символистов» куролесил в Средиземноморье, в № 7 «Весов» вышла новая подборка его стихотворений, имевшая успех. На дебютанта немедленно обратил внимание главный конкурент брюсовского журнала, экстравагантный московский богач Николай Рябушинский, издатель роскошного ежемесячника «Золотое Руно». «Надо быть искренним и честным, – писал Гумилеву Рябушинский, – в Вашем стихотворении прелестные образы, в нем есть нечто родственное нашим стремлениям. Поэтому я с радостью помещаю Ваше имя в числе сотрудников «Золотого Руна». Известный щедрыми авансами и гонорарами Рябушинский собирался в Париж и настоятельно звал Гумилева встретиться. Но тот, sancta simplicitas[89], не преминул сообщить об этом своему «Maître-у», получил в ответ выволочку и, проигнорировав заманчивое предложение, так и остался сидеть на постном пайке.

Бывшего редактора «Сириуса» поддерживали и развлекали друзья-художники: Мстислав Фармаковский водил в музей живописца Гюстава Моро и в популярный японский театр Отодзиро Каваками, а Себастьян Гуревич приглашал ужинать к себе в мастерскую. «Он был совсем еще мальчик, – вспоминала поэтесса Елизавета Дмитриева, мельком столкнувшаяся с Гумилевым в собраниях русской парижской богемы, – бледное, манерное лицо, шепелявый говор, в руках он держал небольшую змейку из голубого бисера. Она меня больше всего поразила… Н.С. читал стихи… Стихи мне очень понравились… Маленькая цветочница продавала большие букеты пушистых белых гвоздик. Н.С. купил для меня такой букет».

В сентябре из России, как обещал, приехал Андрей Горенко и поселился у Гумилева на rue Bara. Устраивая гостя, Гумилев намекнул, что его собственный скорый отъезд из Севастополя в июне не был случайностью. Андрей от души посоветовал Гумилеву не принимать всерьез близко к сердцу все, что взбредет в голову сестре, дикие выходки и фантазии которой давным-давно стали притчей во языцех:

– Это еще что! В тринадцать лет она поругалась в Севастополе с родителями, взяла и перемахнула через борт баркаса и уплыла в море, а вернулась только под вечер, когда уже собирались искать утопленное тело!

Гумилев признался: тоскует так, что ежедневно ходит из своего Латинского квартала на другой берег Сены гулять на бульваре de Sébastopol. Рассудительный Андрей, посочувствовав, рекомендовал Гумилеву поскорее увидеться с сестрой вновь и переговорить с ней, наконец, без горячки, стихов и истерик (ну и, разумеется, быть всегда готовым к разным сюрпризам, если свадьба все-таки состоится).

Гумилеву, действительно, так или иначе, нужно было попасть в Россию, чтобы явиться во время осеннего призыва для прохождения медицинской комиссии – экзамены в Сорбонне он не сдал, и студенческая отсрочка на него уже не распространялась. Беда заключалась в том, что родители в Царском Селе, регулярно получая бодрые парижские послания, пребывали в уверенности, что сын успешно проходит во Франции курс наук, а о появлении в родном доме с кошмарной повинной нельзя было и думать. Поэтому, разжившись деньгами у ростовщика, ему пришлось действовать конспиративно. Были заготовлены еще несколько бодрых писем о парижских делах, которые в отсутствие Гумилева Андрей Горенко должен был периодически отсылать с rue Bara – сам же автор писем отбыл на родину инкогнито. Путь его, как и весной, лежал через Киев: по указаниям Андрея, Анна Горенко, квартируя у кузины Марии Змунчиллы, должна была держать вступительные экзамены на киевские Высшие женские курсы. Здесь, правда, получилась накладка. Постоялица квартиры на Мерингофской улице, почему-то срочно собравшись, возвратилась к матери в Севастополь. Зато по прибытии в Петербург все пошло без помех: в Царскосельское военное присутствие удалось проникнуть без лишней огласки, и 30 октября (по «русскому» стилю, разумеется) Гумилев предстал перед военными медиками. Тут не задержали: сильный астигматизм делал призывника «совершенно неспособным к военной службе». В тот же день был выписан «белый билет», и Гумилев, свободный с этого момента от воинской повинности навсегда, так же незаметно покинул Царское Село. По всей вероятности, вечером он был уже на пути в Севастополь. В знак примирения Гумилев вез купленную в Константинополе чадру. Теперь Горенко, подцепив невзначай еще какую-нибудь детскую болезнь, могла скрывать от него свое лицо сколько угодно.

Но так шутить не получилось.

Оказалось, что она, действительно, поступала в Киеве на Высшие женские курсы, но заболела катаром легких. Болезнь быстро приняла острые формы, и врачи заподозрили начало туберкулезного процесса. Приговор их был однозначен: курсы – смерть, равно как и пребывание в зимний период где-нибудь, кроме южных широт:

– Теперь-то я понимаю, что переживала бедная Инна и понимаю состояние ее духа!





В старом доме на Малой Морской, где уже несколько лет проживала Инна Эразмовна со своими младшими, царил настоящий ужас: в семье намечалась третья чахоточная смерть среди детей (маленькая Рика Горенко умерла от легких еще в 1895-м). Несчастная «Несуразмовна» все время порывалась немедленно везти больную на лечение в Италию или на французскую Ривьеру, хотя денег в доме не было даже на расчет с прислугой. Сама же Анна, напротив, оцепенела: у нее день ото дня сильнее болело горло, и она боялась, что туберкулезный процесс поразит глотку:

– Очень боюсь горловую чахотку. Она хуже легочной. Sic transit gloria mundi[90].

Столь кроткой Гумилев ее еще не видел. Она с благодарностью приняла чадру и была с ним очень добра и обходительна, но объясняться сразу же отказалась наотрез:

88

«Сиреневый хутор» (фр.).

89

Святая простота (лат.).

90

Так проходит мирская слава (лат.).