Страница 9 из 68
Тетя Даша горько вздохнула и отвернулась к стене. Тогда дядя Гоша подошел к кровати и просто положил свою большую руку на ее лоб:
— Не обманывает мое солдатское сердце. К весне, кхн-кхн…
В комнате наступило тягостное молчание. Ленька насупился, враждебно покосился на отца. Я грыз ручку и многое бы отдал в тот миг, чтобы оказаться не в красивой курточке, а в хлопчатобумажном застиранном костюмчике, в таком, какой был на Леньке. Наверное, мое сердце уловило что-то бесконечно сокровенное и печальное, недосягаемое для посторонних в семейных взаимоотношениях Кузнецовых, какую-то затаенную тоску по светлым и беспечным дням.
Умерла тетя Даша глубокой осенью. Птицы в то лето так и не свили гнезда в ее доме.
Ленька стоял без слез возле калитки, может быть удивляясь впервые возникшему чувству пустоты и одиночества. Стараясь его как-то подбодрить, я брякнул:
— Ну, как дела?
Он поднял на меня свои сухие глаза и совсем по-взрослому усмехнулся:
— Какие же могут быть дела? Отец не пускает в дом… Там он… с мамой.
Я поднялся на второй этаж и вошел в комнату. Тети Даши нигде не было. Стол был накрыт одеялом и пуст, лишь возле стены нелепо лежала подушка. Дядя Гоша, согнувшись, что-то делал в углу комнаты. Я увидел постеленную солому и что-то белое за его спиной. Очертания этого белого предмета мне показались невероятно знакомыми. Я не мог двинуться с места, потому что узнал в этих очертаниях подогнутые ноги и свисавшие руки, узнал тетю Дашу. Первой мыслью было зажмуриться и выбежать вон. Дядя Гоша обернулся, назвал меня не имени и сказал:
— Иди помоги мне, сынок. Не бойся.
В мои протянутые руки тихо опустилась голова тети Даши. Ее распущенные волосы были влажны и теплы, а глаза плотно закрыты. Они как-то странно провалились, но мне показалось, что вот-вот они раскроются и я услышу знакомый ласковый шепот: «Мальчуган ты мой»… На ней была длинная белая рубашка, я различал еле приметные, когда-то, наверно, очень яркие синие цветочки.
Дядя Гоша что-то делал, так же неторопливо и основательно. А в глазах его светилась нежность и боль.
Сам не зная того, дядя Гоша подготовил меня к тяжкому испытанию, которое меня ждало через несколько лет — к смерти отца. Это ведь тоже надо уметь — собрать человека в последний путь. И не у каждого хватает на это мужества.
Я поправил цепочку медальона на тонкой шее тети Даши.
— Ну вот, — сказал дядя Гоша. — Спасибо тебе, остальное я сам сделаю.
— Надо бы позвать мою бабушку, — вымолвил я. — Ее всегда зовут…
— Нет, ничего. Я ведь старый солдат, я привычный.
— Мне можно идти? Там Ленька…
— Иди. А нет, погодь. — Он аккуратно положил тетю Дашу на соломку, шагнул к окну, порылся в картонной шкатулке и протянул мне деньги: — На-ко, возьми. Мороженое купи себе, кхн-кхн…
Я взял мятые бумажки, вдруг растерялся и, как всегда в такие минуты, оглянулся на тетю Дашу, ища поддержки и одобрения. Но я ничего не мог различить, мои глаза застилали слезы.
Тома
— Пап, а почему Димка дурак? — спросила за столом моя сестренка Томка.
Я прыснул в тарелку и украдкой состроил ей короткую гримаску.
— Он опять дразнится, па-а-п, — уже обиженно протянула сестренка.
— Будет вам! — сказала бабушка и ласково посмотрела на нас. Взгляд ее голубых глаз, даже если она строжилась, всегда был ласков.
Не прекращая хлебать суп, отец мудро посоветовал дочке:
— А ты, Томча, не обращай на него никакого внимания, вот он и перестанет.
— А-а, какой ты хитренький, — покачала головой Томка. — Не обращай… А если он мне мешает?
— Ничего я ей не мешаю, выдумывает все.
Я принял серьезный вид человека, озабоченного своими мыслями. Хотя, признаться, мне в ту минуту страшно хотелось ответить на Томкину жалобу одной из самых свирепых гримас, на которые было способно мое лицо.
Бабушка утерла губы, произнесла:
— Когда я ем — я глух и нем; когда я кушаю — я никого не слушаю.
Я поддакнул:
— Правильно, бабушка. Вещие твои слова.
— Ага, будешь еще дразниться, все расскажу, все расскажу… Такое расскажу! — Тома слегка скривила губы и в такт словам покачала толовой, всем своим видом давая понять, что якобы знает про меня что-то ужасное.
Я моментально перебрал в памяти все свои совершенные злодеяния за последние дни. Их, в общем-то, было предостаточно: украденные в отцовском шкафу ружейные пистоны, курение с уличными мальчишками, нарисованный фашистский знак на воротах соседа…
— Фи! Рассказывай, мне-то что, — пожал я, однако, плечами как можно равнодушнее, но на всякий случай мгновенно вытаращил глаза и свел угрожающе брови — мол, только попробуй!
— Ага! Ага! — радостно закричала Томка, смотря то на меня, то на отца. — Он опять, пап. Вот только что…
— Ну хватит! Не дадите поесть спокойно. Сами разбирайтесь, — построжился отец.
Некоторое время ели молча, постукивая ложками о тарелки. Тикали ходики. За окном в солнечном свете на кого-то лениво взлаивал Пушок.
Тома, как и я, сидела в одной майке. Было душной жарко от летнего зноя и горячего супа.
— Пап. — Томка что-то пощупала у себя на груди под майкой. — Пап, вот потрогай здесь. Какие-то комочки… Немножко больно. Что это?
— Хи-хи! — раздельно и тихо хихикнул я себе под нос, может быть смутно догадываясь о происхождении комочков на Томкиной груди.
Отец отставил ложку, посмотрел на бабушку, потом на дочку. Погладил ее по полове, притянул к себе:
— Это ничего, Томча, это так надо. Растешь ты у нас. Скоро совсем большой станешь.
Увлажнились глаза у бабушки. Она вздохнула и скорбно посмотрела куда-то вбок. Я не мог в том возрасте догадываться о ее чувствах. Но, конечно же, она в те минуты скорбно подумала о том, что такие вопросы девочки обычно задают матерям. А матери у нас не было. Нашей мамой был папа.
Видимо инстинктивно о чем-то догадавшись, Тома покраснела и уже совсем плаксиво и совсем некстати пронюнила:
— А Димка опять дра-а-знится-я…
Отец уже совсем строго посмотрел на меня, пытаясь придать размягченным глазам суровость:
— Пре-кра-тить! Выгоню!
Я решил более не испытывать отцовское терпение, наскоро выпил стакан киселя и вылез из-за стола. Подошел к буфету, зачем-то потренькал ногтем о стекло створки. Делать было совершенно нечего. Пыльное знойное лето уныло тянулось, словно бесконечный караван верблюдов в пустыне. И конца, казалось, этому не было видно. До школы оставался еще месяц, а в пионерский лагерь в тот год мы с Томкой почему-то не поехали. Уже невмоготу было слоняться по пустым улицам.
В большой комнате я выдвинул ящик со своим богатством. Там лежала коробочка со старинными монетами, еще коробочка с рыболовными принадлежностями, складной нож, дяди Петины офицерские погоны, полевая сумка, карандаши, компас, ружейные гильзы и много всякой другой всячины. Без интереса я погремел монетами, переложил вещи, вздохнул тоскливо и протяжно.
Вошла Томка. Покрутилась у окна, переставила без надобности горшки с геранью, посмотрела в окно и принялась расчесывать волосы своей большой кукле, при этом что-то тихо нашептывая. Еще некоторое время поширкала спичечными коробками. У нее был целый набор этих коробочек. В одной она устроила спаленку для самодельной куколки, в другой хранилась посудка из пластилина, в третьей — одежки. Потом порывисто вышла. Я услышал ее и бабушкин голоса. Бабушка собиралась на базар, отец на работу.
Я бездумно разглядывал свое богатство. Снова вошла Томка, постояла с секунду за моей спиной, но ничего не сказала. Это надо было понимать так, что после обеденного инцидента мы не разговариваем! Она замурлыкала какой-то мотив, уставилась в зеркало, выискивая что-то на своем лице. Затем я услышал скрип открываемого шифоньера. Сестренка порылась там, взяла платье и начала возле своей кровати переодеваться. Все это я видел краем глаза, но ее ежедневные переодевания меня совершенно не интересовали. А вот когда она напялила на голову зимнюю вязаную шапку, присланную из Прибалтики нашей тетей Лидой, я не выдержал: