Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 68



Недавно я гостил в родном городе. Колька, сын дяди Пети, стал врачом, а Марина всерьез занялась художественной гимнастикой. Тетя Галя давно на пенсии, целыми днями мотается по каким-то горсоветовским поручениям. Над ее кроватью висит дядин портрет. Он в кителе, молодой, усатый, такой бравый и такой бесшабашный. При всех своих замечательных наградах…

И мне вдруг вспомнилось, как давным-давно, когда я был совсем маленьким, дядя посадил меня на раму отцовского велосипеда и покатил куда-то далеко-далеко, где были лес и речка. Он поймал рыбу. Она упала в песок, и я решил помыть ее в воде. Я взял рыбу за скользкий хвост и опустил в холодную воду. Она изогнулась упругим телом и выскользнула в темную глубину. Я громко заревел. Подошел дядя и прижал мою голову к своему фронтовому кителю, успокоил. До сих пор, кажется, я слышу этот ни с чем не сравнимый запах фронтового кителя.

Тетя Лида

Тетя Лида опять настойчиво звала меня к себе в Прибалтику.

«Гостей нынче не предвидится, — писала она, — ребята мои собираются на Черное море. Вот и приезжай».

Ребята — это дочь и зять тетушки, ученые-химики, и их дети: студент и школьница. Жили они в Харькове, а отпуск почти ежегодно проводили в доме этой женщины, воплотившей в себе качества матери, тещи, бабушки. С ними было интересно, но уж очень шумно и беспокойно — мне же хотелось тишины и уединения.

«…Хоть по лесу побродишь вдоволь. У вас там, передавало радио, опять жара ужасная. Как ты можешь жить в этих раскаленных песках?! Да, вчера я нашла первый подберезовик. Лето обещает быть грибным». Письмо заканчивалось четко, словно военный приказ: «Приезжай, пока жива».

…Тетя Лида приходилась старшей сестрой моей матери. В детстве я ее побаивался — она курила папиросы, говорила грубоватым голосом и всегда была чем-то немножко недовольна. Удивительно, как это мне удавалось избегать ее наказаний в те времена, когда я жил у нее, ведь своего сына Юрку она порола регулярно раз в неделю… Мои преступления заслуживали неизмеримо большего, нежели обычная порка. Живи я сто лет назад, да где-нибудь в Азии, мне бы давно отрубили правую руку.

Однажды я украл у нее золотую цепочку и выменял ее на потрепанную книжку «Путешествия Гулливера». Сам я, может быть, до этого не додумался бы. Один аферист, лицо которого совершению стерлось у меня из памяти, склонил меня, легковерного, взять на туалетном столике тетки какую-нибудь желтенькую вещицу. Действительно, в одной из шкатулок я обнаружил много разных украшений. Что-то мне подсказало выбрать самую-самую маленькую вещицу — тончайшую золотую нить. Вечером, устроившись на сундуке в спальне, я вслух читал «Гулливера». Тетя штопала носки и довольно поглядывала на меня поверх очков — мол, какой умница!

Потом было расследование, и я ничего не утаил.

«Боже мой, что творится в этой жизни! — философствовала тетя Лида. — Муж дворничихи тащит из дому, чтобы купить бутылку водки, а этот — выменять книжку. Дай бог, чтобы эта твоя наклонность хотя бы не изменилась качественно…»

В другой раз я захотел ирисок и стащил из дубового шифоньера пачку трехрублевок. В магазине у меня взяли несколько зелененьких листков, вручили огромный куль конфет, да еще насылали в ладонь горсть мелкой сдачи. Я не знал, куда деть эти металлические монеты, и, чтобы они не гремели в кармане, потихоньку раскидал на дороге, а оставшиеся трехрублевки разложил под половиком двери. Состоялось внушение о том, что конфет — и не ирисок, а шоколадных — полная чаша, что брать без разрешения нехорошо, и все в таком роде.

И еще я совершил массу мелких преступлений. Однажды, когда дома никого не было, я нашел в буфете графинчик со сладкой густой жидкостью и, конечно же, всю ее выдул. Это оказалась вишневая настойка… Помнится, в шкафу на верхней полке всегда стояла батарея банок со старым вареньем. Постепенно я его выел, оставив лишь прилегающий к стенкам слой — чтобы снаружи заметно не было.



Прощая мне все, тетка делала так, что вначале я быстро забывал о случившемся, но через некоторое время во мне просыпалось второе зрение — я заново, более мучительно переживал свой позор.

Из-за боязни огорчить тетушку я исправил в своем школьном дневнике двойку на тройку. Вышло это так аляповато, что подделка, казалось, жгла руку даже сквозь обложку. В тот же вечер во время традиционной проверки дневника тетя Лида, увидав тройку, от неожиданности дернула седой головой, разом выпрямилась, но ничего не сказала — у меня остановилось сердце! — поставила свою подпись. На беду, пришли вскоре гости, друзья ее покойного мужа. Среди них был лысый старик в генеральском мундире. Каждый раз он листал мои тетради, гладил по голове, когда видел положительные оценки, и обещал покатать на своей машине. А к двойкам и письменным замечаниям учительницы он питал прямо-таки странную слабость. (Боюсь, ради них генерал и требовал мои школьные бумаги.)

— А-а-а! — кричал он, словно его собирались сбросить с балкона. — Вот она, наша подруга-двоечка! Ну, здравствуй-здравствуй! Значит, говоришь, дважды два — пять? (Чаще всего двойки мне ставили по арифметике.) — Но, глядя на мой несчастный вид, успокаивал. — Да ты, парень, не огорчайся. Это мне надо огорчаться. Если бы я учился еще лучше, давно бы маршалом стал, а так вот, вишь, генералишка…

— А это что? — вдруг удивился старик, точно видел не обыкновенную запись учителя, а ругательные слова на заборе. И начинал медленно, по слогам читать: — «Пра-шу… Пра-шу сро-сро-чно-зай-ти в шко-лу». Ну-ну, — торопил он меня, — рассказывай, чего натворил, ну…

В день подделки он, как обычно, изъявил желание взглянуть на дневничок. Неожиданно вмешалась тетя. «Друг мой! — равнодушно сказала она. — Я только что смотрела. Нынче он скучнее телефонного справочника. Представьте, ни одного вызова в школу и, — она выразительно посмотрела на меня, — ни одной двойки».

Лицо мое вспыхнуло, глаза наполнились слезами стыда и горя. Тетушка тотчас отправила меня на кухню за минеральной водой.

Позже я узнал, что она и мою учительницу подговорила не замечать подделки. И я оказался в кольце заговора: все знали и молчали. У меня же не хватало смелости признаться. Я мучился много дней и оттого, наверное, сейчас вспоминаю об этом, в общем-то, мелком случае. Как важно порою сделать вид, что ты ничего не заметил!

К тетушке я испытывал чувства, похожие на сыновьи. Какими бы ни были матери, хорошими или плохими, одно только их существование — это в душе ребенка огромнейший, ничем другим не восполнимый мир (хотя они часто сами не догадываются об этом). Впрочем, без отца тоже худо. Недавно в одной безотцовской семье мальчишка жадно разглядывал меня, точно редкое животное в зоопарке, прикасался к одежде и даже незаметно понюхал меня…

Сохранилось письмо от тетки к отцу: «Я решила, что сын твой должен пойти в школу здесь, на моих глазах. Если ты не отдавал его мне раньше — это было в какой-то мере объяснимо. В душе я тебя за это всегда одобряла. Сейчас вопрос другой. Учеба — дело ответственное! Ты все дни на работе, а от бабушки, совершенно неграмотной, сам знаешь, проку мало. Забирать его будешь на каникулы!»

С отцом, чужим, в принципе, для нее человеком, тетя Лида не церемонилась, как, впрочем, и со всеми своими родственниками. Однако в конце письма она вдруг по-бабьи смягчилась и плеснула добротой: «Да ты и сам ведь устал… Отдохни, а то и женись. Одному худо — я это хорошо знаю».

Так я впервые попал в большой тетушкин дом. Очутился я совершенно в ином, незнакомом мне мире. Меня окружали странные вещи: нелепая тарелка на стене (а не на столе) с яркими цветами, бесчисленные твердые, как жесть, салфеточки, занавесочки, дорожки, туалетный столик под зеркалом, заставленный, точно аптечный лоток, пахучими баночками и скляночками, особый звон посуды на кухне, странные предметы женской одежды, особенные прикосновения ласковых по самой своей природе рук, груди… Так утерянный с гибелью матери мир был частично возвращен мне тетей Лидой.