Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 28



А потом:

— Ах, вот как! Не хотите говорить! Тем хуже, я и без вас найду…

Клу не пришло в голову, что кто-то может ему помешать, вернее, ему на это было плевать. Должно быть, он легко отыскал тайник с провизией. И вот уже четыре или пять караваев хлеба лежат рядом с ним на краю очага вместе с куском сыра и четвертью туши вяленого мяса, а он громко смеется странным кашляющим смехом. Он смеется, а на коленях у него лежит раскрытый мешок. Он взял один хлеб, круглый плоский хлеб, на ощупь жесткий, как камень, потому что этому хлебу было уже недели две, он взял один каравай и положил его в мешок, и это, кажется, чем-то очень его позабавило, потому что он продолжал смеяться. Он было собрался положить в мешок второй каравай, но услышал:

— Хватит.

Он поднял голову. Увидел Бартелеми. От удивления перестал смеяться и сказал:

— А, это ты!

Но так и не выпустил хлеб из рук, и Бартелеми повторил:

— Ты уже взял свою долю, один хлеб. Остальные оставь нам.

Бартелеми все еще сжимал в руке записку, но не сделал ни шагу вперед, продолжал стоять на пороге; он стоял на пороге и спокойно говорил:

— Один хлеб, — сказал он, — только один, слышишь!

А Клу ответил:

— Наверное, я больше не вернусь.

— Вернешься, или нет, все равно один, только один.

Тогда Клу засмеялся снова, но уже не так, как раньше.

Он сказал:

— Ладно! Как скажешь; не будем спорить… К тому же…

Он сказал: «Может, мы еще и увидимся, тогда и договоримся. Если захочешь».

И хлебы лежали рядом с ним, пока он завязывал мешок; хлебы, сыр и вяленое мясо все еще лежали на краю очага, когда он закинул мешок за спину; Бартелеми немного посторонился, давая ему выйти, и Клу сказал:

— Все же, до свиданья, там видно будет.

Он прошел мимо Бартелеми, ушел с на три четверти пустым мешком; здоровая половина его лица была повернута к Бартелеми, и Клу, выходя, посмотрел на него; а Бартелеми все сжимал в руке записку: и Клу ушел далеко, далеко в сторону ледника, как обычно, в сторону ледника.

Стояло предпоследнее утро; должно быть, было уже девять, в обычный день солнце в это время выглядывает из-за горных хребтов и видно, как оно движется вперед, перепорхнув через них, как прекрасная яркая птица; но этим утром солнца видно не было.

Бартелеми все еще стоял в дверях, и видел в окно, словно затянутое промасленной бумагой, только место, где должно было бы быть солнце, потому что в этом месте бумага казалась более прозрачной, но светлее от этого не стало. Клу исчез за обломками скал, и тогда Бартелеми снова огляделся вокруг: ему показалось, что он смотрит через темные очки. Две головы и две спины по-прежнему виднелись на склоне, чуть ниже того места, где стоял Бартелеми; снова замычала какая-то корова, замычала от страха. А время шло.

Бартелеми вернулся в хижину. В хижине Бартелеми молился, стоя на коленях у кровати.

Вот что мог бы увидеть тот, кто вошел бы тогда в хижину; а выходя, он мог бы заметить, что хозяина с племянником уже нет на прежнем месте — и это было все, что случилось в тот день.

Племянник потянул дядю за рукав, показывая другой рукой на долину; дядя сначала уступил, дядя сначала послушался; племянник что-то такое ему говорил, что он пошел за ним, а племянник продолжал размахивать перед собой рукой.





Так дядя позволил племяннику дотащить себя до прохода к пастбищу, до того места, где дорога начинает спускаться вниз — и тут он остановился.

Он не захотел идти дальше; покачал головой, словно желая сказать: «Зачем?»

Он отступал назад, а племянник тянул его вперед, но все напрасно: хозяин вперед не шел и начал пятиться назад…

Теперь они снова сидели рядом, только уже на другом месте; они сели рядом и больше не двигались.

XV

Он сделал еще несколько шагов и оказался в объятиях тьмы. Не успел он войти в лес, как перестал понимать, существует он на свете или нет, он исчез, пропал, и ему приходилось искать свое тело рукой; чтобы понять, что он существует, надо было провести рукой по одежде, прикрывавшей его тело, по шершавой ткани, по пуговицам, обшлагам карманов и полотну рубахи.

В этот момент он был там, на какое-то мгновенье он оказывался там, в лесу, а потом снова превращался в чистую мысль и думал: «Где я? Что я делаю?», — но продолжал карабкаться вверх по склону, время от времени останавливаясь, чтобы передохнуть.

Казалось, что все звезды соскользнули с неба и сияли где-то внизу, между деревьями. Он видел их у себя промеж колен, промеж колен, которых не видел, под ногами, под башмаками, которых видеть не мог; и кроме этих звезд не было ни неба, ни земли, ничего не было; ни перед вами, ни над вами, ни под вами; только чернота без конца и без края, в которой Жозеф еще раз увидел светящиеся огоньки; он еще раз взглянул на них и продолжил подъем, словно кто-то толкнул его в спину.

Он натыкался на стволы деревьев; нащупывал руками проход. Тут он снова оглянулся; понял, что больше не видит под собой тех звездочек, которые видел только что; и он пошел вниз их искать.

Он сделал несколько шагов в их сторону, а потом, не найдя их, остановился; вот он снова идет, взбирается по ковру из хвои, поскальзывается на ней, соскальзывает назад при каждом шаге, ищет руками склон, чтобы на него опереться; он упорно идет вперед, а за плечом у него висит карабин. В эту последнюю ночь он идет вверх через лес, потеряв дорогу, но, к счастью, горный склон сам по себе хороший ориентир, и он двигается вверх по прямой; он идет, и время идет тоже.

Он не знал, сколько прошло времени; но в какой-то момент обнаружил, что лес остался позади.

Это была его вторая бессонная ночь; ночь с карабином на плече и карманами, полными патронов; и он снова подумал о том, чтобы спуститься.

Конечно, на мосту теперь выставили охрану; но он зарядил карабин, выстрелил в воздух и подумал: вот, что надо делать; он видел, как изменился цвет воздуха, когда карабин во второй изрыгнул столб красного пламени, столб красного пламени как продолжение ружейного ствола; красный ствол у него над головой на фоне ставшего серым неба.

Он подумал: «Патронов хватит». И выстрелил во второй раз.

Ему ответило эхо, раздалось со всех сторон, словно теперь в Жозефа стреляли и слева, и справа, стреляли отовсюду; словно он начал войну со множеством врагов, стоявших полукругом, поджидая его; но война его не пугала, напротив; он снова выстрелил; это было ночью, задолго до рассвета.

Он мог бы спуститься. У него был карабин. Он мог бы подойти незаметно, его бы никто не заметил. Он мог бы выбрать позицию. Выбрать позицию, откуда можно было обстрелять мост.

Эхо ответило еще раз, стало слабеть и совсем умерло; он держал в руках горячий карабин; все умерло, все молчит; он понял, что остался один, — потому что там, внизу, уже не она.

Он подумал: «Незачем спускаться».

Он не спал уже две ночи; он снова стал рассуждать здраво, закинул карабин на плечо и засунул руки в карманы; и по мере того, как здравомыслие к нему возвращалось, душа его погружалась в печаль.

Он снова двинулся в путь, глубоко вздохнул и подумал: «Правда, там уже не она… Зачем тогда все это?..»

Он то шагал широко, то двигался маленькими шажками, почти останавливался; так понемногу проходило время, наступал предрассветный час, и кончалась ночь, последняя ночь: «Нет, это уже не она, о, Господи, нет! Что же мне делать?» И он, повинуясь привычке, шел обратно по дороге, которую проделал накануне.

Он шел то быстро, то медленно, останавливался по велению сердца, которое то толкало его вперед, то заставляло замирать на месте; иногда он протягивал вперед руку и было слышно, как он что-то говорил, говорил вслух.

Он перебрался на другую сторону ущелья, принял вправо и пошел вдоль горной гряды по самой середине склона.

Ниже, под ним, остались хижины, крыши которых, с этой высоты смотрелись так, словно лежали прямо на земле; он прошел по над еще не проснувшимися в горных котловинах стадами; вместе со стадами были люди, и он прошел и по над стадами, и по над людьми: и они уходили от него вниз, спускались все глубже и глубже. Он был один, совсем один, так одинок, как никогда раньше.