Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 82

Сколько надежд родилось и умерло в неверной тишине неспокойного крова! Сколько тревожных ночей без сна, морских экспедиций и крейсерств, атак, стоянок!.. Порт-Артур, бухта Тахэ, Чифу, знойный, как чертово пекло, Шанхай… Живая, далекая Вика. Она была со мной…

Погруженный в думы, я сидел в кресле спиной к двери, как привык сидеть всегда. Перед глазами проплывали картины из прошлого, образы близких и дорогих мне людей. Никто не вошел, не помешал.

Я слышал, как плескалась от хода вода, и чувствовал, что миноносец качается сильнее, чем полагалось в закрытом бассейне. По времени мы должны были пройти Босфор и входить в Золотой Рог. А «Усердный» почему-то ускорил ход и стал переваливаться с борта на борт. Встречные волны с грохотом бились о корпус. Что-то гудело, скрипело, скрежетало.

«Идем в море, — подумал я, — только зачем это понадобилось?»

Прошло не меньше часа, а «Усердный» по-прежнему шел полным ходом. Я вышел из каюты и, пройдя пустой офицерский коридор, поднялся на шкафут. Слева в жидком лунном тумане уродливой глыбой чернел Русский остров. По курсу в облаке дрожащей золотисто-зеленой пыли возвышалась над водой гряда скал — островов. Подо мной раздавались мерные вздохи.

«Усердный», пройдя светло-желтую полосу, проведенную луной, вступил на неосвещенную маслянистую хлябь и замедлил ход. Пробежав еще полмили, он стал поворачивать на обратный курс. Зеленым пламенем зафосфоресцировала вода за кормой. В свете горящего планктона я заметил на юте склонившиеся силуэты людей. Они сбрасывали за борт что-то белое.

«Что они делают?»

И вдруг я увидел на воде вспузырившиеся белые саваны. Один, второй, третий… Они медленно отплывали от борта.

«Так вот зачем понадобилось командиру выйти в море». Я сдернул с головы фуражку…

Корабль шел обратно, туда, где плескались огни города, а расстрелянные утром матросы плыли дальше, навстречу черным в ночи островам.

На мостике маячила высокая фигура командира в плаще. С неприязнью, со злобой впился я глазами в незнакомую спину…

«Погребенные в Финском заливе, зарытые на острове Березань, Вика и эти… мои соседи по трюму — всех их убили, — размышлял я, сидя в каюте. — За что? За то, что они боролись за демократические права, чтобы народу легче жилось…»

Дверь открылась, и кто-то вошел. Я обернулся.

— Ты? Константин, ты? — растерявшись от неожиданности, забормотал я.

— Командир «Усердного» заболел, и мне пришлось быть вместо него, — спокойно ответил Назимов.

Меня покоробил спокойный тон его. Лицо, изуродованное шрамом, лицо друга стало вдруг ненавистно мне. Я не выдержал:

— И ты согласился стать палачом? Мы… Ты, мужественно дравшийся на войне, сделался жандармским извозчиком, жалким лакеем…

Синеватый косой шрам побелел. Ноздри Назимова раздувались широко и часто. Он молчал.

— Твои руки по локоть в крови… в крови тех, кого ты убил на «Скором», когда тот с поднятым красным флагом вышел на праведный бой… и этих матросов. Их только что приказал ты сбросить за борт. Пусть ты не расстреливал их сам, но и за них ты в ответе.

— Успокойся, Леша. Я не обижаюсь и вполне понимаю твое состояние и положение, в котором ты очутился, — начал он с кислой улыбкой. — Давай поговорим и простимся как друзья. Ведь дружба наша нерушима. Она освящена войной, которую мы прошли, смертью наших товарищей. Она выше всего. Ты просто расстроен…

— Не смей говорить об этом! Все кончено! Я никогда не буду с тобой, с вами. Я жалею, что поздно разобрался… жалею, что не вышел тогда вместе со «Скорым» и не перетопил вас минами…

— Не сделался же ты вдруг революционером, — совсем успокоившись и не понимая меня, словно перед ним иностранец, произнес Назимов.

Открыв дверцу буфета, он достал бутылку вина и бокалы.

— Давай выпьем и успокойся, — добавил он, наливая.

Я смерил его уничтожающим взглядом. Назимов понял наконец, что я не шучу. Бутылку и бокалы поставил на стол.



— Прости меня, — сказал он, опустив голову. Шрам задрожал и покрылся синеватой белизной. — Ведь мне приказали выйти на «Усердном». Что же еще оставалось делать?

— Не нужно. Я даже не желаю находиться вместе с тобой в одной каюте, хотя ты и оказался милостив ко мне, оказал благодеяние. Как-никак — бывший друг, вместе служили. Жаль все-таки содержать вместе с крысами, пусть погреется перед тюрьмой и каторгой, — еще больше раздражаясь, говорил я.

— К чему это? — упавшим голосом протянул Назимов.

— Уволь меня. Я побуду наверху. Хочу проститься с морем. Посмотрю на знакомые места. За борт не брошусь, не бойся. Тебе не придется быть за меня в ответе. Я теперь хочу жить долго… Жить и бороться. Да, бороться.

Он не останавливал. Я вышел на верхнюю палубу. Корабль проходил вблизи северо-западной оконечности знакомого острова. Одиноко чернела скала. Я узнал светлую полоску врывающейся в заливчик воды. Сколько раз вдвоем с Викой входили мы туда на старом вельботе.

До меня донеслись глухие удары. Они звучали через равные промежутки, как стократный траурный залп. Само море салютовало погребенным на дне.

«Прощай, море!»

Белый столб маяка остался позади. «Усердный» вошел в Золотой Рог. Мягко, словно крадучись, коснулся он бортом стенки и замер. На берегу стояли конвойные. Они отвели-меня в каторжную городскую тюрьму.

Сквозь решетчатое окно в камеру проник поздний осенний рассвет. Он пришел бесформенным серым комом и постепенно светлел. Ударил лучами, пробил огнем мутное стекло и задорно и радостно заиграл на влажно-белой стене. Сноп веселого желтого света повис в пыльном воздухе и тихо дрожал. Потом дрожание исчезло. Свет на стене растворился. Огонь в уголочке окна медленно гас. В камере снова клубился мутно-белесый свет. Но сияние рассвета не ушло из меня. Оно разливалось по телу спокойным теплом, бодрым стуком наполняло сердце. Мысль яснела, приобретая резкость, отточенность.

На следующий день было назначено отправление на каторжные работы, в Сибирь. Мне хотелось взглянуть еще раз на знакомую бухту, пройти по Светланской. Заложив руки за спину, я мерял шагами камеру, когда надзиратель крикнул в глазок:

— К родственнику, на свидание!

Удивленный, обрадованный, выбежал я в коридор и попал в объятия мичмана Алсуфьева.

— Вы… здесь, Андрей Ильич? — спросил я.

— Скверно, что вы здесь очутились, Алексей Петрович, — оглядывая комнату свиданий, медленно произнес Алсуфьев.

Он выпрямился, казался выше ростом, чем обычно. Стоял прямо, нескладный, длиннорукий, в неловко сидящей офицерской шинели.

— Я пришел неспроста, — сразу начал Алсуфьев. — Вам нужно бежать из тюрьмы, — перейдя на шепот, энергично предложил он. — Все готово. Нужно лишь сказаться больным и попроситься к тюремному доктору. Потом отец Наташи переправит вас за границу. Он плавает механиком на «Монголии». Через неделю будете в Японии, — настойчиво убеждал Алсуфьев.

— Спасибо, Андрей Ильич, — не в силах побороть волнения, благодарил я, — но это — ни к чему. За границу я не хочу. Мне там нечего делать.

— А я и все мы старались, готовили, — с обидой сказал Алсуфьев. — Ну разве уместна здесь гордость? К чему тут честь офицера? Я вот — наступит весна — уволюсь. Душно стало на флоте. Наймусь на коммерческое судно.

— Это не честь и не гордость, Андрей Ильич. Мне действительно за морем делать нечего. Я боюсь заграницы. Чувствую себя там чужим. Ну, вспомни Шанхай…

Вошел надзиратель, громко зевнул, сел. Зажав между ногами ружье, он вытащил из кармана шинели табакерку, достал щепоть табаку и медленно и привычно заложил в ноздрю. Тело солдата вдруг заколыхалось, серое, плоское лицо собралось в морщины.

— А-пчих! — шумно, с присвистом чихнул надзиратель. Отчихавшись, тупо поглядел на нас, отвернулся и стал смотреть на широкие, подбитые железом носы собственных сапог.

Мы отошли в угол.

— На чужбине и свобода хуже неволи, — продолжал я. — А здесь — все свое. Оставить Россию не могу. В последнее время я много думал, Андрей Ильич, и во мне все так хорошо улеглось. Я привык к мысли пройти через каторгу, посмотреть, как там живут люди. Пронесу дальше крест свой…