Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 25

Храм, толстый, с желтым торжественным куполом: три придела, в каждом по белой колонне, итого: три, что хранят неколебимый хлад, об их мрамор славно остужать лоб. Но погано застудить. Впрочем, братия, без гайморита нет спасения! Насморочность, хлюпанье носом — чем не аккомпанемент для шелеста риз, звяка кадила и гунливой перепалки свечей?

Выше икон, под размалеванными сводами, приделаны ангелы.

Пухлые, гипсовые, они тянут вниз слепые мордочки.

Андрея, умытого, уже легко запыленного, в жмущей черной рубахе и с лиловыми тенями подглазий, примяла в то утро трусость. Отваги хватило — добраться подземкой до заветного храма, но один вид целых пяти автобусов, подгребших к чугунной ограде и замерших, вызвал удушье. Автобусы онемели на пеке солнца, окна в шторках, черный трафарет по желтым корпусам.

Худяков крался внутренностями храма, меж волокон скупого света, дневного и огненного, и мечтал раствориться, не попавшись никому. Люд медленно сосредоточивался.

Куркин! Вдали, вдали, все четче, а вокруг малознакомые рожи, и залегший… Атеист-гомик лежал к золотому алтарю ногами.

Андрей достиг трупа и разглядел перевернутым. Бумажка, обвивавшая лоб, извещала о чем-то издревле-плачевном.

— Погоди, ты с ним бывал! Он еще водочки заказывал! Нет, всегда “Сок”! И подмигнет. “Сок с подмигиваньем”, я называла! Пол-сока, пол-водки!.. А я про панихиду в газете прочла! Меня из газеты выжили! Правды боятся! Вместо меня Гальку взяли, отравительницу! Сына моего выжили, меня за ним! И Петра Васильича угробили! Он ведь меня любил. Ты на поминки поедешь? Сегодня многих потравят!

Энгельсина.

— Не был я с ним, — шипел, отступая от гроба.

— Поехали! Со мной поехали! Я поминки заготовила, отдельные! Объедение!

Ее внимание переключилось. Храмом брел редактор “Гапона”, в кожаной тужурке, задумчиво, манерно, как бы по-домашнему (разве без ковыряний в носу).

— Палач! — выдохнула повариха, вдохновенно мотнув грудями. — Изувер!

Редактор замер, попал глазами в Андрея, смятенно узнавая. Андрей нерешительно передвинул правый штиблет.

— Палач! Чтоб тебе битого стекла в кофе насыпали!

Подскочил длинный мужик в угольном, свежо блестящем костюме. Обхватил. Поволок, выигрывая за счет роста.

Хор потек.

— С ума сошла. Привет. Ты нужен. Разговор к тебе. — Редактор обернулся. Мужик, за минуту выдворивший стряпуху, одышливо приблизился. — Наш начальник контроля. Николай Степаныч.

Мужик жал руку железно:

— Сумасшедшая… Сибирцев. Отпоют — перетрем.

Подумалось: опять. Опять будет Таня сегодня-завтра. Опять дороги завели в храм. Толпились родичи и журналисты, соорудив траурную тесноту. Думец с лицом-выменем под навесом кудрей… Вспыхи фотокамер. Ребячливо скалился, плюгавый, облаченный в белое батюшка.

Худяков поднял голову. Увидел ангелов. Закрестился, кланяясь…

Прощальная квелая очередь. Андрей наклонился, тронул Куркина губами за черно-белую, славянской вязи бумажку.

— Отойдем? — Сибирцев возник, тонко напряженный.

Схоронились за колонну.

— Не для такого момента и не для места свята. Ты у нас работал, писал чудно. Правильно, что ушел. Надо искать себя. Я в твои годы столько мест перепробовал! У нас такие пироги. Позавчера, только горе стряслось, ко мне явились. Угадай — откуда?

— Все попрощались? — взвизгнул батюшка.

Глухой ропот был ответом.

— “И души, и бестии”! Небось забыл таких? Я сам забыл, их последнее время не слыхивать. От безделья, что ли, стали они ворошить… И получается, статья твоя вышла в декабре. А выловили ее — да и то в Интернете, через поисковик — на прошлой неделе! И грозятся. Иск вам закатим, возле редакции пикет поставим. Я говорю: парень оступился. Они ни в какую: выгони публично. А мы в этих исках как мышка в писках…

— И неужели, — подыграл Андрей, ощущая равновесие, — раньше они статью не читали?

— Представь! — Служака хлопнул себя по лбу в венозной прозелени.

Обычный стук мяча в спортзале — таково заколачивание гроба — весьма молодежный звук.

— Представил, — сообщил Худяков и выглянул из-за колонны.

— Умница, если представил. Андрюх… Андрей? Понимаешь, Андрюх, мы свои ребята, ты наш парень. Сделай поступок. Ты уже поступок делал, когда про контору эту конченую писал. “Дуче и его бестии”. Гениально. Сам придумал? Короче, мы от тебя отречемся.

Удары молотка легонько расширяли Сибирцеву зрачки.





— То есть…

— То есть дуче этому е…учему надо, чтоб тебя пропечатали. И пропечатаем: Ферзь, допустивший клевету, уволен. А ты если что — подтверди. Выбора нет. Лучше так, чем суд, пикетчики, и еще прощения просить, и настоящее твое имя склонять. А так — псевдонима уволили. Псевдоним пускай и парится.

Публика с гробом завозилась.

— Несут, — сказал Андрей.

— Ты с ним сильно дружил?

— Я?

— Горячий он был, сжег себя. Он за темы такие брался… я тебе скажу… огнеопасные. Я считаю: зачем лихачить? Для того меня на работу взяли, чтобы советом помог, чтоб поостыли головушки… Времена меняются. Накипь уходит. Но нормальные всегда останутся. Так?

— Да я б и не писал ту статью! Это все Петр Васильич. Он и заглавие придумал…

— Честно, что ль? И нехорошо о покойном, а напортачил. Договорились? Ты, я вижу, головастый! Ищи себя, пиши, главное — позитиву больше. — И, пожав руку, расцвел розово, превесело, собрался, стиснулся, покоричневел. — Вечная память Петру Васильичу!

Заспешил на выход. А гроб… Гроб унесли. Андрей остался.

Лбом коснулся колонны.

И мраморная стынь пронзила сердце, опалила носоглотку. Вой, хором вой, стародавняя вьюга, спрессованная в сухое молоко колонны!

“…плакашася горько”.

И со всей очевидностью у этой колонны ясно стало: Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, КУРКИН. Не похоть твою, а мертвого тебя. Никто не любил, никто никого, и особенно никто умершего. Мокрой жалобной наседкой наскакивал Куркин на “вредных”, раскидывая перья, дрожа над “командой”, над “маленьким”, обидчив был, отходчив, нещаден к себе…

Умер. И сгниет.

Андрей — предатель!

“Петр Васильич, ты, ты прости меня, я перед тобой виноват”, — запоздало сознавался в ледяную колонну, ритуальные автобусы катили Москвой, набитые другими людьми, которых тоже жалко, и в одном из пяти автобусов гроб гремел.

Раб божий

Он трудно отвязывал-привязывал калитку, копошась в пружинистых лиловых трусиках, заменявших замок.

Таня сидела на веранде за толстой книгой.

Подняла голову на шаги. Склизкая красная морда. Из-под широких очков благородной читательницы сочились слезы.

— Зачем приехал? Библия. Соседка дала.

Обнялись.

Легли на втором этаже, и засмеркалось.

— Я звонила маме. Я ей все выложила. Про быка… Она не верит. “Мама, он чудом нас не запорол! Мама, я точно крещеная?” А она: “И когда твой муж на работу устроится?” И ощутила я такое одиночество. Она хочет нам путевку оформить. На землю святую…

— Я туда ездил.

— Что ж ты ничего не говорил? Был в Гефсимании?..

— Меня там пронесло.

— Как?

— Обыкновенно. Поносом…

— Заткнись! — Она стремительно отвернулась. — Богохульник… Я разведусь с тобой, если еще раз… Не лезь! Не трогай меня!

Он превращался в робота. Скучноватого, металлически серенького. По вечерам — за спиной в разинутой кафельной комнате хлестала вода, наполняя ванную, за смеркающимся окном глухо гнал город — юноша немножко писбал. На столе мирно горела китайская лампа (шершавое туловище керамического сосуда с рисунком болотной лилии, сверху — бумажная каска с желтым лотосом). Лампа жарила горку листочков, на которых сбивчиво соперничали дневные пометки.

Андрей чувствовал течение времени: ванна наполнилась пока на четверть, и можно не спешить. Он негромко постукивал, доверяя машине пробеганный день. Вдавливал клавиши, как задумчивые навек черепа, каждый череп с символичной буковкой, и эти черепа проваливались послушно. Вдавившись, клавиша снова выныривала, будто череп уже иного человека, но с именем на прежнюю букву.