Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 61



Отставив свой кубок, обидчивый Звенигородский сперва помрачнел, но быстро смирился и вновь принял вид безунывного затрапезника, будто все шло по его раскладу. Он поступился властью в городе, старшинства же за столом не стал уступать. И заговорил с Пожарским, как покладистый отец с норовистым отроком:

— Верши, стольник! Полная тебе воля. А нам куда, древним-то? Грехи лишь умножати.

— Посадских токмо сдерживай, а то во всяку щель норовят влезти, — покосись на Минина, присоветовал тучный, разомлевший от водки дьяк и сунул в широкий зев кусок пирога с вязигой.

— Спущать не станем, — ответил за Пожарского Биркин. Он был в раздражении оттого, что князь сравнял его с Кузьмой, взяв их вместе с собой к первому воеводе.

— По господину и псу честь, — заржал дьяк и переглянулся с Биркиным, словно они были в сговоре.

— Оно так, — стряпчий с ехидством искоса метнул взгляд на старосту.

Кузьма отчужденно сидел с краю, ни к чему не притрагивался. Винопития не терпел, а еда не лезла в горло. Тесно сошлась складка на побледневшем лбу.

Сразу же по возвращении посланцев из Мугреева Ждан Болтин чистосердечно поведал старосте о наущениях Биркина и коварном наказе. Предвидя новые козни, Кузьма с неколебимым упорством трижды отказывал нижегородцам исполнить желание Пожарского и стать помощником ратного воеводы в устройстве всего ополчения, ибо хватало ему забот и с казной. Приходил к нему с уговорами Львов, горячо упрашивал его неотступный Спирин. И уж только после того, как увещатели написали пришвор о полном послушании, староста, потребовав передать тот приговор в руки князя, дал свое согласие. Но, видно, то, что было законом для земского мира, принималось за пустое в хоромах нижегородского воеводы. Пускай так, свет тут не сошелся клином, но издевок терпеть нельзя.

Не говоря ни слова, Кузьма поднялся из-за стола, но тут же рука Пожарского легла на его плечо.

— Моего верного сподручника Кузьму Минина прошу почтить и выпить за его здоровье, — сказал князь.

— Верно! За Кузьму! Он стоит такой чести! И за славу Нижнего Новгорода! — одобрительно отозвался Алябьев.

Кто и не хотел — поневоле выпил. И оставили Минина в покое, занялись байками. Семенов стал рассказывать о гаданиях по «Шестокрылу», Биркин истово внимал дьяку, будто речь шла о важном. Вино с обильной едой настраивало на благодушный лад. Вовсе захмелевший Звенигородский вдруг заплакал и, растирая мутные слезы по морщинистым, как печеное яблоко, щекам, принялся жаловаться на свою злосчастную долю:

— За Бориса Федоровича Годунова колико я претерпел, колико брани да хулы наслушался, а досель меня московские бояре затирают, во всяко дерьмо тычут… Прежни бы времена, яз бы им потыкал!.. Заслали сюда на погибель, избавилися, не пощадили старости… И за все тут опосля пуще прежнего взыщут, за все…

Жалок и смешон был в пьяном горевании подломленный недавними гонениями и страхом, не сумевший оправиться от них бедолага.



Пожарский с Мининым ушли из гостей первыми.

Ночной полог переливался звездными высверками. Глухо лежали снега. С беззлобной ленцою перебрехивались за высокими тынами собаки. И хотелось умиротворения, хотя бы недолгого.

В усладу вдыхая морозную свежесть, князь замедлил шаги, задрал голову к звездам и проговорил:

— Ясни, ясни на небе, мерзни, мерзни, волчий хвост! — Засмеялся, пояснил: — В младенчестве така-то присказка у меня была. Вот вспомянулася. — И тут же снова посуровел. — Ладно, со Звенигородским порешили, из города да уезда всех добрых ратников заберем, смоляне подойдут, иные к нам потянутся. А все ж спорее пошевеливаться пора, други города подымать. И допрежь Казань. Туда бы побойчее человека послать. — Пожарский на миг задумался. — Биркина, пожалуй, и пошлем. А то вы тут с ним, чую, не на шутку схватитеся…

Едва ли в какие иные лихолетья так часто переписывались русские города меж собою. Единая опась сближала их. И тревожные оповещения, посланные в одно место, неотложно рассылались по всей Руси. Ярославль, Вологда, Казань, Вятка, Кострома, Вычегда, Пермь да иже с ними словно бы вступили в состязание друг с другом в неустанной переписке. Кроме того, исходили вести из монастырей и приходов, волостей и поместий. Грамотеи годились повсюду, и только надменный верхогляд-иноземец мог себя тешить обманной мыслью, что, дескать, Русь изначально темна и невежественна.

С толком обученные по часовникам и псалтырям, умудренные познаниями о былых грозных испытаниях земли русской, прилежные борзописцы вполне разумели, что без налаженной связи не бывать единению, а потому усердствовали во всю мочь. Бережно упрятав свитки на груди, поспешали и резвые гонцы, которых не пугали ни свирепые бураны, ни многоверстные объезды сквозь глухоманные леса и безлюдные пустоши, ни встречи с озлобленными мужицкими ватагами, что уже не разбирали, кто свои, а кто чужие, молотя всех подряд. Нет, вовсе не хотела мириться с напастями и не задремывала в полном оцепенении матушка Русь. Гуси спасли Рим, гусиные перья сплачивали непокоренные русские города, чтобы вызволить Москву. Из разлетевшихся обломков упорно складывалась полуразрушенная громада. И вот уже всколыхнули всю русскую землю набатно призывные послания из Нижнего Новгорода, помеченные именами ратного воеводы князя Пожарского и его дьяка Василия Юдина.

Съезжая воеводская изба стала невпродых тесна от переизбытка народу. Столы были облеплены подьячими и писцами, сидели прилежники, как прикованные, локоть к локтю. Но никто не роптал, в равном послушании исполняя наказы Семенова и Юдина. Однако щуплый и востроносый Юдин управлялся с делами проворнее, был прост в обхождении, и ему подчинялись с большей охотой. Бумаг он требовал множество. И, само собой, его негласно признали тут за главного. Семенов же показывался редко, и зычный рык трясшего упитанными телесами старого нижегородского дьяка наконец и вовсе сменился тихим, но внушительно строгим голосом дьяка ополченского.

Незаметно, со сменою руководов, навадился захаживать в избу древний Микифорко Сверчков, который в былые времена, при Федоре Иоанновиче, тоже сгибал тут выю над бумагами. Мелкою дрожью подрагивала его голова, подслеповатые, с багровыми веками глаза слезились, в дремучей спутанной бороде — мочальная прожелть. Будто из-под гробовой крышки выполз старец, дабы напоследок причаститься к небывалой страде. Однако он ни во что не встревал, а смиренно усаживался в углу на сундучишко, подремывал. С ним настолько свыклись, что, верно, и работа без нею не спорилась бы. Микифорко стал вроде оберегателя-домового.

Дверь беспрерывно бухала. Морозные клубы окутывали избу, растекаясь по закопченным свечами бревенчатым стенам, застя и без того мутные окошки. С потолка покапывало испариной.

Юдин еле успевал сдерживать наседающих на него приезжих поместных дворян, гонцов и ходатаев, уговаривая их блюсти черед и не мешать управляться с неотложными делами. Голова его ныне была занята вздорными выходками хурмышского воеводы Смирного Елагина, которому впустую посылали одну увещательную грамоту за другой. Смирной упорно не хотел примыкать к ополчению, паче того настраивал понизовье против Нижнего Новгорода и самовольно обирал Лысковскую, Княгининскую да Мурашкинскую волости. С Елагиным готовы были исподтишка столковаться арзамасцы. Великим бедствием мог обернуться такой сговор, ополчению грозила смута под самым боком.

От имени Пожарского Юдин срочно наговаривал грамоту ко всем служилым людям Курмыша, тамошним стрельцам и казакам, и один из писцов, улавливая голос дьяка сквозь мешанину голосов посетителей, строчил без передыху:

«…A буде Смирной нашего указу не послушает, а вам денежнова и хлебнова жалованья по окладом… всего сполна не даст, и вам бы прислати в Нижний челобитчиков и на Курмыше Смирнова велеть переменить…»

Из толпы жавшегося у дверей люда к Юдину отважно пробился худосочный монах в драной шубейке, надетой поверх рясы. Дьяк недовольно поморщился: напористый чернец уже не впервой лез ему на глаза.