Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 61

Все отвели глаза. Было слышно, как потрескивали фитили в свечах. Романов, отложив посох, поглаживал здоровой рукой калеченую, будто в том неотложное дело нашел. Куракин перстень на пальце крутил, блескучим камешком любовался. Нагово не отрывал взгляда от икон. Никто не мог дать разумного совета. Измельчала Дума, оскудела смелыми умами. Напрочь был изгнан из нее за потворство Гермогену и под страхом расправы безвылазно сидел в своих хоромах рассудительный Иван Воротынский, не было находчивого Василия Голицына, плененного Сигизмундом под Смоленском, не увидеть тут больше и многоопытного Андрея Трубецкого, что скончался от дряхлости. Зато покорливых да безгласных в Думе набралось вдосталь. Оттого и стало за обычай постылое единодушие. Оттого и наловчились тут смиряться за поддакивать.

Однако ныне случай особый. Взял бы на себя Мстиславский грех — и ладно бы: все едино ему первому за всё отвечать. Так нет же, остерегся: тут уж на злую прихоть Салтыкова не свалишь, от себя укора не отведешь — вот и растянул петлю пошире, самых близких вовлек. Тошно было боярам.

— Хошь тресни, ничего на ум нейдет, — наконец сокрушенно признался Романов. — Своего бы не пожалели. Да где родовые вотчины наши? Все похватаны да розданы воровски. Ляпунов чужим без меры пособников наделял. Нонь Заруцкий с Трубецким пуще того грабят. Вовсе нас обездолили.

За самое больное задел Романов. И потому все воспряли, оживились. Стали перечислять свои опустошенные владения, жаловаться на бессчетные порухи, хулить разорителей.

— Мало наших угодий злодеям! — в сердцах воскликнул Куракин. — На святые обители уж посягнули. Ведаете, небось, что казаки Заруцкого учинили? В Новодевичь-то монастыре? Одни стены голые от него осталися.

— Токмо ли грабеж там! — затряс бородой Нагово. — Прегрешенье содомское. Скверна и блуд. Всех черниц опоганили нехристи, на иконах содранных насильничали. На иконах! Над безутешной дочерью царя Бориса надругалися, раздели донага. Ничто им не свято. Ни божье, ни царево, ни боярско. Отколь тако растление?

— Отколь? — охотно подхватил Романов, любивший порассуждать о мирских бедствиях. — От опричнины же. От нее клятой. Почал тогда Грозный бояр утеснять, а служивым худородам за кровавые утехи потакать, для них боярски вотчины дробить. Вот и закрутилося. Порви-ка покров на лоскуты, станут ли те одеялами? Крестьянишки под боярской рукою горя не ведали: земли было вдосталь, и кормили они с нее одного волостеля, а не сотню. Потому и хватало всем. А нонеча что ни деревенька, то поместье. Велик ли с деревеньки прибыток? Последнее тянет из нее худород, а все у него нехватки, и крестьянишки нищи. Ране у них воля была, всяк выбирал, где ему мило. Да от добра-то добра не искали, множество на земле сидело прочно. Днесь бы и податься от худорода — ан не смей, нет прежнего выходу. Нешто смуте не быть? Ин в казаки побег, ин в шиши, а ин в леса глухие, в безлюдье. Лови — не переловишь. И всем худо: и пахотникам, и служивым, и боярам. Царям тож…

— Царей ему жаль! — ядовито прервал Романова Лыков.

— Горазд ты, Никитич, тень на плетень наводить, ухи вянут. Худо, молвишь, царям? А они при нас были, цари-то опосля блаженного Феодора? Все беззаконные, все ложные. Может, Отрепьев — царь, або Шуйский? Аль и Годунов тебе царем был?

— Я и у Годунова, опричь злой опалы, ничего не выслужил. Не тычь меня Годуновым! — осерчал Романов. Его затрясло от обиды. — Весь род наш пострадал!

— И я тож был в опале, и Шереметев вон, — не унялся Лыков. — Оттого толкую тебе: неча на Грозного валить годуновски вины. Грозный-то избором, а Годунов сплошь родовитое боярство сек. Сам худород и худородов возносил. Лучших же соромил. Не при нем ли чинились непотребны позорища? Богдану Бельскому по волоску каты бороду выбрали. Плаха-то куды пристойней! Стоном мы стонали…

— Ты-то не стонал, Борис, — ровным голосом произнес Шереметев, который, хоть и не хотел ни во что мешаться, все же не смог стерпеть явной неправды. — И легка опала твоя была. Нешто опала: воеводство в Белгороде? Не Пелым же, не Тобольск. Да и не без вины ты, знаю. Любо тебе козни заваривать, да местничаться. За то и наказан.

— Не клади охулку на меня! — вскочил и снова сел уязвленный Лыков. Он подобрался, словно зверь перед прыжком. Голова ушла в плечи, так что расшитый жемчугом козырь чуть не целиком выставился из-за нее. — Наказан был я за праведную тяжбу с годуновским потатчиком Пожарским. А вот ты, Федор! — и Лыков грозно выпрямился. — Ты, Федор!..

Мстиславский поднял было руку, чтоб остановить препирательство, но отступился, раздумал. Знал, если завязалась боярская пря, не сдержишь, покуда сама не утихнет. Да и нивесть когда в последнее время бояре схватывались открыто — есть смысл послушать.

Из Лыкова же хлестало, как из прорвы:





— Ты, Федор, молодец тихонею прикидываться: ласковое-де теля двух маток сосет. Куда ж ты норовишь, коли от нас уже покаяния взыскуешь? Вельми ты оглядчивый. Невольником тут ся выставляючи, мучеником мнишь прослыть: казнюся, мол, что с панами за един в осаде очутился. А не ты ль о прошлом годе канцлера Льва Сапегу нижайше упрашивал рязанску вотчинку, Годуновым у тебя отнятую, тебе воротить? И нежли не явил милость Сапега, нежли не получил ты от Жигимонта жалованную грамоту? Все лукавство твое вьяве!

— Спуста измену мне клепаешь, — с печалью в глазах усмехнулся Шереметев.

— И то, Борис, — вступился за Шереметева Романов. — Будя считаться. Никто из нас не свят.

— Ты, Никитич, не суйся! — еще больше взбеленился Лыков. — Я козней не спускаю.

— Родство бы хоть почитал, — укорил Иван Никитич.

Но Лыков, когда распалялся, забывал обо всем, кроме своих обид, хоть и был женат на родной сестре Никитичей, которым Шереметев доводился свояком.

— Все вы метите ополчиться на меня, окаянные! — возопил Лыков. — А я нешто честью поступался? Не в пример вам! Ты-то Никитич перед всяким расстилаться навычен, всем угодить.

У Романова вконец лопнуло терпенье. Он кривобоко вскочил и ударил посохом в пол.

— А ты, Борис, яко на духу скажу, навычен злобствовати. Все не по тебе. И повсюдь твоя правда. Да не умыслишь, что мы про твои скрытые проказы ведаем. При Шуйском, вспомни-ка, ты купно с Куракиным да иными втай тушинскому вору прямил, заговор готовил, а сам меж тем к царю Василью лобызаться лез. Эва праведность!

Тут уж не выдержал Куракин. Отстранив Лыкова, который, не помня себя от гнева, бросился на родича, он строго стал выговаривать Романову:

— Мы с князем Борисом тую пору бранных доспехов по вся дни не скидавали. Недосуг нам было изменничать. Кто Коломну от Лисовского отбивал? Мы с ним. Кто Скопину, не щадя живота, собил? Обратно же мы. Чужих заслуг нам не надобно, а чужих грехов тем паче. И повержен был Шуйский не по нашему заводу. Ины заводчики сыскалися. Те, что горазды были и на смертную расправу, ако встарь Кучковичи, сгубившие Боголюбского. Да упас Бог от кровопролития. И никто бы из вас не вступился, все попустительствовали. Никому Шуйский не был гож. У нас с Лыковым вины не больше вашей.

Увещательное слово Куракина остудило задир. С каменными ликами сидели они, отворотясь друг от друга. Лыков выпростал из-за спины откидной рукав охабня, обтер им потное чело. Романов снова принялся поглаживать калеченную руку. Шереметев откинулся к стене, призакрыв веки. Посверкали молоньи да сгасли. Миновала гроза.

Мстиславский, поглаживая сжатые в мертвой хватке точеные когти на подлокотниках, немного обождал и заговорил с обычной благопристойностью, будто никакой свары не было:

— Всем нам божья милосердья чаять. Ано призваны мы не ложным государям, а царскому благородному корени служите. Убережемся же от всякие шатости, понеже у нас един выбор, понеже радеем ноне Владиславу. Не в былое, а в предстоящее взоры устремим. Будем с терпением ждать приходу Владислава, с коим и его величество Жигимонт может пожаловать к нам своею королевскою парсуною. Посему заботы наши покой да тишину учинят. Царской казне невелик урон, коли мы из нее малую толику изымем. И той за глаза станет. Зато недовольство пресечем.