Страница 5 из 118
От его непрекращающегося рева я иногда вздрагиваю, но это не страх; с каких же пор длится шторм?»
Армянский поэт прошлого века Тигран Чракян отмечал, что морская стихия по сути своей есть не что иное, как один из самых величественных материализованных образов вечности, в котором слиты воедино и жизнь во всех ее проявлениях, и Космос: «Море — однородное, извечно грустное, страшное, счастливое». Этот ряд поистине космической однородности — главное, что объединяет легенды севера с южным воображением писателя, его европейское образование с внутренней предрасположенностью к восточному мироощущению. Юг, Север, Запад, Восток сходятся в единой точке Пространства, обозначенной равноденствием.
«Куда ведет меня эта осень?
Моря я не вижу. Сейчас это лишь приглушенный удар от падения чего-то огромного и долгое грохотание обломков. Сейчас ночь, и если потушить настольную лампу, то в черном окне море кажется просто массой тьмы, только чуть менее густой, чем беспросветная тьма неба: только удар и грохотание, словно где-то там, за окном, то быстрее, то медленнее, разваливаются на куски бесчисленные громадные дворцы из бумаги и холста. Шторм крепчает, волны, наверно, необозримой ширины...»
И еще:
«Временами волны, заостряясь, вытягиваются кверху. И тогда море кажется сплошным ковром мгновенно распускающихся, изменчивых цветов. Сегодня волны то и дело превращаются в цветы люпина, легкие конусообразные метелки, не голубые, а скорее мягкого, отливающего золотом фиалкового цвета. Сегодня на море цветет люпин, а солнце стало бесконечной вереницей пчел, которые снуют вверх-вниз, нагруженные сладким нектаром и светом.
И все это непрестанно бурлит, беспорядочно движется, переполняя чашу моря, словно ни берегов, ни дна — ничего, что ограничивает, сдерживает, — больше нет на свете...»
Сродни этой однородности и образ старика, который помнил две свои прежние жизни: он «знал, что морской орел и лосось все еще живут в нем, слишком хорошо он помнил сны водных глубин и сны воздуха, извечно враждующие друг с другом».
«Осеннее равноденствие» и есть поиск в себе «иной, глубинной памяти, которая не дается нам, пока мы что-нибудь не забудем». Двигаясь за предложенным писателем лучом света, глядя глазами осеннего равноденствия, этими «черными ягодами, их переливчатой, изнутри, чернотой», на сменяющие друг друга картины, углубленно размышляя над конкретностью, но и всеохватностью символики, пронизывающей повествование, только соединив все это вместе — движение, мысль и чувство, — сможем мы постичь и величественный образ Стража, это зеркало нашего прошлого и будущего.
Легенды, с какой-то выстраданно-бережной любовью воспроизведенные в «Осеннем равноденствии», создают облик той особой страны (или сферы), о которой уже говорилось выше. Конте — осознанно или нет — также не дает четких пространственных ориентиров: этот мир не вычислить точными науками, не познать холодным сердцем и спокойным разумом. Его границы имеют исключительно духовный, нравственный характер. «Там не ведают старости: волосы вечно остаются золотистыми, зубы белоснежными, губы свежими, как земляника; вечно длятся конские ристания, любовные и дружеские привязанности не слабеют. Там не ведают ни утрат, ни печали, ни зависти, ни ревности, ни одной из тех горестей, что терзают ваш мир».
Достижима ли земля обетованная? Конте отвечает на этот вопрос грустно-оптимистически: «До тех пор, пока крохотная волна будет жить в сердце мужчины земли, пока ему будет вспоминаться сострадательный юноша-бог, творец лазурных чудес, мужчина земли будет искать неведомого, будет ощущать тоску по своим далеким истокам, стремление к бесконечным звездам, желание вечно идти за светом зари или заката, предпринимать странствие за странствием, чтобы в конце концов увидеть, что скрывается там, по ту сторону моря, по ту сторону неба».
Имя Джузеппе Конте, как, впрочем, и других авторов этого сборника, и в самой Италии еще не вошло в солидные антологии, не стало предметом обобщающих литературоведческих исследований. Однако даже отдельные заметки и статьи, которые сопутствовали появлению предлагаемых в нашем сборнике произведений, позволяют утверждать, что эта литература нашла свою публику, не оставшись незамеченной. При различии и многообразии подходов критики одно сразу же бросается в глаза: в связи с представленными «Девушкой в тюрбане» авторами рецензенты неизменно говорят о неоромантизме.
Я в принципе против всяких определений с «нео», поскольку глубоко убежден, что любая «новизна» остается таковой лишь до тех пор, пока смутность и расплывчатость художественных и идейных контуров сохраняет завораживающую и полемическую силу на грани известного и неизвестного, возможного и невозможного. А когда, по прошествии совсем небольшого времени, начинается более серьезный анализ, то выясняется, что за сенсационными «открытиями» лежат все те же сущности, прекрасно известные и давно определенные народной мудростью как «хорошо забытое старое».
Так и в нашем случае, не вторгаясь в глубины исследования литературных категорий, я бы вел разговор лишь о новой волне уже вполне изученного явления.
Как известно, романтизм, оформившийся в начале прошлого века, отличали исключительная идеализация прошлого, обжигающий сознание индивидуализм, непривычность (для своего времени!) сюжетов и образов. Сентиментальность и мечтательность дней сегодняшних — и в этом, пожалуй, одна из самых видимых черт нынешней волны романтизма — обращены прежде всего к Природе с большой буквы. Факт, бесспорно, очень показательный: устав ее переделывать, поняв всю бесплодность и даже более того — самоубийственный характер этой «борьбы», человек вновь стремится ощутить себя частью живого мира, приобщиться к его величественным тайнам. Развенчанные и растоптанные утилитарным техницизмом идеалы вновь обретают заключенную в них изначально и вечно доброту чувств и простоту истин. Осознание того, что жизнь «съедают скука, страх и злоба», поднимает человеческий дух на совершенно необычные высоты, туда, где вырывающиеся из рамок материальности утверждения воспринимаются в качестве самоочевидной истины. «Небеса — это не место и не время. Небеса — это достижение совершенства», — утверждает Старейший в прекрасной повести-притче Ричарда Баха «Чайка по имени Джонатан Ливингстон», как бы неожиданно и вдруг ставшей бестселлером во многих странах мира. «Чтобы летать с быстротой мысли или, иначе говоря, летать куда хочешь, нужно прежде всего понять, что ты уже прилетел... истинное "я", совершенное, как ненаписанное число, живет одновременно в любой точке пространства в любой момент времени».
IV
Долго еще корабль маячил на горизонте, вдали от портовой сутолоки, людям казалось, они все еще различают его, а по существу, они вглядывались в некое подобие миража, в мнимое изображение, запечатленное в памяти.
Небольшой экскурс в рассказы Антонио Табукки я хотел бы начать со слова «ностальгия», которое в наших словарях обычно толкуется как «тоска по родине», а между тем значение этого понятия гораздо шире и значительнее, так как в основе его два греческих слова: «ностос» — возвращение и «альгос» — горесть и боль. Именно в этом понимании термина я бы и определил главную тональность рассказов Табукки как глубоко ностальгическую: писатель откровенно далек и от проблем современного бытия, и от того «оптимизма разума» (А. Грамши), который, согласно закономерностям, определенным марксистским материализмом, выводит на дорогу света самые заблудшие во тьме существования души. Для анализа творчества Табукки наилучшим образом подошли бы категории психоанализа, и прежде всего Фрейда, однако слишком мы еще далеки от истинных знаний в этой сфере, а потому придется ограничиться более привычными констатациями в надежде на то, что уж читатель сам разложит эти суждения по нужным полочкам концепции «завершающего начала».