Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 5



Еще были у Тихомолова Дрезден и Саксонская Швейцария, Потсдам и Цецилиенгоф. Немецкие друзья хорошо продумали для него программу визита. В Потсдаме он полюбовался оригинальным зданием с башенкой и глобусом наверху. Испытал мальчишеское желание подойти к зданию поближе, чтобы постоять именно в центре Европы, обозначенном этим зданием. Подошел, постоял. Подумал, что неплохо было бы когда-то собраться здесь влиятельным представителям всех европейских государств, оглядеть из центра все окрестности и дальние окраины, подивиться всему, что дано здесь природой и создано многими поколениями людей, и принести от имени всех народов клятву мира и добрососедства. И чтобы никто ни сегодня, ни через тысячи лет не посмел от нее отступиться. Европа стоит того, чтобы поберечь ее во имя сегодняшнего и завтрашнего дня. Поберечь для себя и для всего человечества.

У входа в Цецилиенгоф Тихомолов увидел очередь. Майя хотела провести его, как гостя, без очереди, но он решил постоять в толпе. Потом не спеша осматривал зал и каждое кресло в зале заседаний Потсдамской конференции и вспомнил свою недавнюю мысль о том, чтобы европейцам собраться когда-то в центре Европы. Уже собирались. Хотя и не все.

Внутри особняка тщательно охранялась история, снаружи жила современность.

Так и хотелось крикнуть отсюда громовым голосом: «Объединяйтесь, европейцы! Не будьте послушными агнцами в руках зарвавшихся политических гангстеров! Подобно тому как в прошлой войне народы многих стран оказались жертвами одного и того же врага — фашизма, так и сегодня надобно помнить: подлинный враг человечества находится как бы над национальными границами».

— В центре Европы у вас появились невеселые мысли? — спросила Тихомолова Майя Гамбург.

— Да, совсем невеселые, — ответил он.

— Я понимаю. Будущее Европы?

— Теперь это означает и будущее всей планеты.

— Не все это понимают.

— Я думаю, все. Только не каждый знает, что надо делать именно ему, чтобы остановить занесенную над миром руку!..

На другой день дождя не было, в сером берлинском небе стали появляться обнадеживающие просветы, и Майя предложила подняться на берлинскую телебашню с ее поворотной смотровой площадкой.

Скоростной лифт вознес их наверх, выше стоявших вчера над Берлином туч. Они стояли у барьера вращающейся площадки и смотрели на панораму Западного Берлина с его редко поставленными небоскребами, рыжевато-зеленым осенним парком, с заметным, отреставрированным (чтобы закрасить победные автографы советских солдат) рейхстагом. Многое терялось в дымке отдаленности, так что больше ничего характерного, присущего именно Западному Берлину, не попадалось на глаза. А вот дальше начиналось уже знакомое: широченная Александерплац, торговый центр у подножия башни, Остров музеев, где еще вчера в Пергамском музее Тихомолов осторожно, как бы ощупывая подошвами мрамор, поднимался по ступеням Пергамского алтаря, прикасаясь к великому прошлому планеты… Его отвлекли стоявшие поблизости молодой англичанин и молодая немка-гид, разъяснявшая гостю какие-то подробности наблюдаемой панорамы. Англичанин шутил и вежливо улыбался своим шуткам, гид профессионально улыбалась — и продолжала свое.

Плохо ли, что им здесь весело?



И хорошо ли, что ему самому грустно?

Приглядевшись к другим людям, Тихомолов увидел, что он здесь, пожалуй, самый старый из всех. Старец. Патриарх. Представитель уходящего поколения. Чуть ли не тот самый Человек, что начал прорисовываться в оставленном на московском столе наброске. Тот, что созвал свою родню и своих друзей, чтобы сказать им на прощанье самые важные слова… Это должны быть — он понял это здесь, на высоте, ясно и отчетливо — самые простые, самые главные слова из всех прощальных слов:

— Живите… все… в мире!

«Но бывает ли услышано, бывает ли всерьез воспринято чье-либо завещание? — спрашивал себя Тихомолов ночью в гостинице. — Сколько великих обращались к человечеству, умоляя, заклиная его объединиться…

Но хорошо ли слушаем мы даже друг друга?»

Внезапно пришло далекое воспоминание об одной фронтовой ночи. Под Синявинскими высотами неудачей закончилась еще одна наша атака. Наступавшие роты отползли на исходные позиции… Уже не роты, а взводы и отделения. Многие остались навеки в торфяниках, у подножья высот, которые были нам крайне необходимы, чтобы отогнать фашистов подальше от только что проложенной после прорыва блокады железной дороги на Ленинград и от построенного тут же, в полосе прорыва и в зоне обстрела, железнодорожного моста. Фашисты же все еще надеялись восстановить блокаду и все же уморить ленинградцев — и для этого высоты им были тоже необходимы. Даже и только для того, чтобы удержаться здесь, — необходимы. Вот и держались за них одни и насмерть бились другие.

Убитые остались на нейтральной полосе, многих раненых выволокли, но не всех. Когда стемнело, с болота стали доноситься слабые стоны и просьбы о помощи. Немцы освещали нейтралку с высот ракетами и огнем добивали раненых. Где-то, кажется, совсем близко от траншеи дрожал прерывистый молодой голос: «Бра-атцы… спасите!.. Не оставляйте… Помо-гите… Девушки!..»

В первой траншее появилась тем временем батальонная фельдшерица, красивая франтиха в хромовых сапожках, в хорошо подогнанной гимнастерке, с санитарной сумкой через плечо. Она постояла у насыпи торфо-земляного бруствера, прикрывающего низкую сырую траншею, высмотрела, где он, этот вал, разрушен, и ринулась в проход. Немцы тотчас ударили по ней из крупнокалиберного пулемета, в котором каждая пуля — как маленькая танковая болванка. Завизжало, завжикало над бруствером и над головами измученных, уже не пугливых, ко многому безразличных солдат.

Тихомолов дожидался темноты, чтобы вернуться в редакцию. Он пришел сюда на рассвете, провел трудный и опасный день, в сущности, понапрасну (неудачные атаки в дивизионках не описывали). И вдруг его подхватило и понесло. Бросившись за девчонкой в нейтральную зону, Тихомолов понял и почувствовал, что такое ничейная земля после неудачной атаки! То и дело наползал он на убитых, натыкаясь рукой на чей-то сапог, или руку, или каменно-холодное человеческое лицо. Вползал в воронки, наполовину заполненные густой болотной жижей, ужом проползал между невысоких кочек, сомнительные укрытия считал за благо, а немцы полосовали болото пулеметными и автоматными очередями. Временами казалось, что трассирующие пули летят прямо в него и было даже непонятно, почему до сих пор никуда не ударило. И почти обреченно думалось о том, что вернуться отсюда, пожалуй, невозможно. Ни ему самому, ни той лихой батальонной красавице. А еще опаснее была другая мысль: надо ли было ему бросаться сюда, разумно ли поступил, не увеличит ли он собою и без того большие, и в общем-то безрезультатные, потери?

Когда над головой, обдавая жаром и холодом, летает явная смерть, приходят в голову и такие трезвые соображения: нужно ли все это, це-ле-со-образно ли?

Чутьем ли, чудом ли, но Тихомолов нашел фельдшерицу. Она плакала, уткнувшись в кочку. Ее ранило, и она не могла больше разыскивать того, кто позвал ее сюда, «Старшой, миленький, — жарко шептала она в ухо Тихомолову, когда он, тяжело дыша, лег рядом с нею, — миленький, найди его, пожалуйста… Ну что же это такое? Я не могу правой рукой ничего… Ты его слышишь?..» Раненого уже не было слышно. «Начнем с тебя, — сказал Тихомолов. — Куда попало-то?» — «Да я и сама бы… только не достать…» Ранило ее в правую лопатку, и гимнастерка там поблескивала темным. «Надо туда тампон из перевязочного пакета… — шептала она дрожащим, как у того раненого, мальчишеским голосом; она теперь начинала бояться за себя. — Вы только заткните пока что…»

Тихомолову еще не приходилось перевязывать раненых, не приходилось прикасаться пальцами к кровоточащему скользкому родничку, который неостановимо изливается из раны, из живого человеческого тела и который надо во что бы то ни стало остановить, иначе может погибнуть этот живой с утяжеленным дыханием человек. Руки Тихомолова дрожали и были неуверенны, неловки… пока он не понял, что каждая потерянная минута — это потерянная кровь. Но когда он это понял, тампон стал мокрым… «Вы посильней, я не закричу», — шептала девушка. «Я сейчас, сейчас… Потерпи, пожалуйста…»