Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 75



… Когда напрасно и безнадежно упиравшегося правонарушителя утащила за руку решительная и неумолимая, как Немезида, милицейская девушка из Комиссии по делам несовершеннолетних, старшина Степанов доверительно сказал Натке:

— Это хорошо, что вы законный ход делу давать не захотели… Пропал бы мальчишка на киче. Жалко! Я-то ведь его покойного батьку хорошо знал: мы оба-два с ним в восемнадцатом в Красную Гвардию записались, только его потом в РККА на фронт послали, а меня вот в московскую РКМ, жуликов ловить.

— А у мальчика отец что, умер? — преодолевая тошноту и головокружение от кровопотери, пролепетала побледневшими губами Натка.

— Да, погиб…

— Враги? Интервенты?

Степанов только рукой махнул:

— Да куда там… Батька его на «Серпе и Молоте», бывшем Гужона, сталеваром у электропечи старался. Ну, понятно, «Догнать и перегнать!», «Пятилетку за три дня!». Печь-то и перегрузили. Как она хуяк… э-э-э, разрушилась, так старшего Маслаченку только по сапогам и опознали. Сапоги у него знатные были, на двойном ранте, с подковками… На свадьбу себе их строил! Я ведь у него на свадьбе шафером и был, ага. И вот что забавно? Все сапожные подковки, что удивительно, абсолютно уцелели. Я дружка своего потом и хоронил, нес его в закрытом гробу… А гроб у него ле-е-егкий был, да… Навить пустой?

А этот шкет, мне вообще-то будет крестник! То исть я его крестный отец! — доверительно понизив голос, добавил старшина Степанов.

— А что же, — удивилась Натка, — вы вот сына своего друга, и своего крёстного сына, неужели бы и вправду посадили? Или вы его пугали?

Дядя Степа Натку совершенно не понял:

— Пугать? Зачем? Что я, пугало, что ли? Конечно бы, посадил. Потому что советский закон — есть советский закон. И нарушать его ты никак не моги. Вот.

… Раздумья Натки прервала пергидролевая секретарша, высунувшая свою кудрявую голову из приоткрывшейся двери:

— Товарищ Вайнштейн? Ну где же вы там бродите? Мы вас уже все обыскались… проходите скорее, вас ждут!

Донельзя удивленная Натка, почему-то не заметившая, что её вообще кто-либо искал, прошла через обитые черным дерматином высокие двери.

В приемной, напротив секретарского стола, на котором возвышалась блестевшая лаком черная пишмашинка и громоздилось семнадцать телефонов, на неудобных стульях с высокими спинками сидели двое глубоких, на Наткин взгляд, стариков, лет по сорока каждый.

Один из них, над которым вознесся портрет Наркома тов. Луначарского, являл собой тип подлинного старорежимного интеллигента, глубоко презираемого Наткой: слабого, вялого, нерешительного, склонного к истерикам и рефлексиям… Одетый в потертое летнее пыльниковое пальто (отчего-то с оборванными пуговицами), в мягкой летней шляпе, интеллигент внимательно смотрел сквозь совершенно чеховское, какое-то трогательное пенсне с треснувшим левым стеклышком на Наткины, обутые в разные туфли, ноги… Натка вспыхнула стыдливым румянцем… На себя бы лучше посмотрел! Было похоже, что интеллигента совсем недавно кто-то взял за задние ноги (так в тексте) и долго волочил по проселочной кремнистой дороге.

— Вы, товарищ, случайно, не под лошадь попали? — от тщетно подавляемого смущения по-хамски съязвила Натка.

— А? Извините, девушка… Я задумался. Не расслышал ваш вопрос…, — ожидаемо промямлил интеллигент.

— Говорю, под лошадь, что ли, попали? И я не девушка! — гордо отрезала Натка.

— Очень жаль, что вы не девушка. — скорбно покачал головой интеллигент. — А попал я… и ведь, действительно, попал! Не под лошадь только, а под паровоз, увы…Как у Льва Николаевича Толстого историйка вышла.



— В Анну Каренину решили поиграть? — продолжала, неизвестно почему, язвить Натка.

— Да нет, как в «Азбуке»…

Натка непонимающе вздыбила мохнатые бровки.

Училась читать она по «Азбуке октябрёнка»: «А» — Активист, «Б» — Барабан, «К» — Коммунист, «Л» — Ленин, «С» — … думаете, Сталин? Нет. Слет!

Тут подал голос второй старик, сидевший под плакатом «Защитим наших детей!». На этом плакате похожая на Бабу-Ягу зловещая старуха тащила упирающуюся светлокудрую пионерку к церкви, откуда мрачно махал кадилом противнейший толстомордый поп.

— Это, сударыня, не имею честь быть вам представленным, сей гражданин имеет в виду рассказ из «Азбуки» графа Толстого: там девочка с грибами переходила железную дорогу, да на путях корзинку-то и рассыпала. Ей кричат: «Брось грибы!», а девочке слышится: «Собирай грибы!». А тут, как на грех, и поезд идет! Машина свистела, свистела, да на девочку-то и наехала…

— И что же? — ужаснулась Натка.

— Да ничего-с. — с удовольствием произнес её новый собеседник, с окладистой крестьянской бородой и прямым пробором на длинных волосах, весь какой-то косоплечий и скрюченный. — Девочка между рельсов на шпалы легла, и машина её не задела!

И незнакомый мужчина с бородой так ласково и добро вдруг улыбнулся Натке, будто был ей родной…

Ошеломленный (так, будто и впрямь ему австрийский драгун вновь врезал палашом по стальной каске, сиречь по шелому), оглушенный, потрясенный до самой глубины души Бекренев сидел и тупо молчал… Ничего перед собой уже не видя, не слыша он повторял, пробуя созвучия на вкус: «Вайнштейн… Её… Нет, ЕЁ! зовут Вайнштейн! Вайн — это пьянящее, дурманящее красное, как кровь вино… Штейн, это камень — прозрачный, винного цвета, драгоценный смарагд… Вайнштейн! ЕЁ зовут Вайнштейн…»

Когда он впервые увидал ЕЁ — это был как удар грома! Маленькое, сердитое и злое, взъерошенное как воробей, черноволосое волшебное чудо.

Её лицо — тонкое, чувственное, с алыми зло изогнутыми губами, было так нестерпимо прекрасно, что Бекренев, дабы не не умереть от сладкой сердечной муки тот же час, отвел от него свой взгляд и стал смотреть на её волшебные, крохотные, как у куколки ножки, отчего-то обутые в весьма оригинальные, разноцветные, как у Коломбины, башмачки.

Потом она что-то спросила у него: божественный, прекрасно мелодичный голос! А он, как полный crИtin, не находя слов, ответно что-то мямлил совершенно невпопад внезапно охрипшим горлом…

Ах, если бы было можно вернуть это мгновенье! Ведь впечатление о человеке складывается в первые десять секунд знакомства…

Но Бекренев все же надеялся. Он всегда верил в чудо: и под Стоходом, под обстрелом чудовищных 28-ми сантиметровых германских гаубиц, перемешивающих с землей их жалкие окопчики, а они только молча стойко умирали, где стояли; и тогда, когда погибший потом на Перекопе штабс-капитан Неженцев уже было навел ему в лоб наган, да за секунду до выстрела вдруг к счастью раздался лихой разбойный посвист донских казачков отважного белого партизана генерала Барбовича, разнесших вдребезги, порвавших в клочья и изрубивших в песи сеятелей и хранителей, мужичков-богоносцев, мать иху враскоряк… И даже когда сегодня утром перед его лицом уже сверкали смертным вихрем раскаленно-белые, со снопами летевших из-под них огненных искр паровозные колеса… Он надеялся.

Но увы. Длить беседу, в которой Бекренев уж постарался бы показаться Ей блестящим остроумцем, (какие, верно, только и нравятся таким девушкам, как Она), им не дали, пригласив совершенно некстати в кабинет начальника Госинспекции Наркомата…

Бекренев мало что слышал из того, что выговаривала им толстая, неопрятная тётка, своими выпученными глазами похожая на покрытую волосатыми бородавками жабу. Уловил лишь, что неряшливо одетой, дурно пахнущей тетке не нравилось, что они все трое так небрежно одеты… Что значит, небрежно?! ОНА одета вовсе не небрежно, а очень даже стильно. Тип парижского apache… Только вот ещё для чистоты образа не хватает «перышка», выкидного ножа, в её сумочке… Опа. Накаркал.

Из темной матерчатой сумки, которую Она крепко сжимала в своих изящных ручках, вывалился, прорезав ткань, классический puukko — с деревянной рукояткой, прямым клинком и скосом обуха («щучкой»), отточенный до бритвенной остроты, тот самый, о котором Есенин писал своей маме: