Страница 5 из 75
А кстати говоря, Арчибальд Арчибальдович, это не ваш клопик случайно ползет? Придавить его, что ли…, — и Натка тоненьким пальчиком указала на жирного, отъевшегося клопа, неторопливо шествующего по крашеному коричневой краской плинтусу.
— Не надо! — барственно махнул рукой сосед. — Он ведь к ВАМ ползет… У вас-то ему поживиться будет нечем, разве что кости поглодать, ха-ха-ха…Представляете, ночной порой донесется из-за вашей двери — хрум, хрум! Это он мослы ваши грызет, у-аха-ха…
От удара чайником по кумполу (так в тексте) Арчибальда Арчибальдовича спасла только Наткина накрепко вбитая в педтехникуме привычка: педагогу надлежит во всякое время уметь держать себя в руках, что бы в классе не творилось. Хоть случись пожар во время наводнения, а голос педагога обязан быть всегда ровен, спокоен и невозмутимо вежлив. Как и его поведение.
Но пить чай Натке положительно расхотелось… Заскочив по дороге в туалет, где ей пришлось усесться на фаянсовой чаше орлом, ибо своего сиденья для унитаза она за два месяца самодеятельной жизни так и не приобрела, а каждый жилец в каждой комнате у них имел свой собственный, уносимый с собой — Натка выбрала из двух своих платьев «то, которое другое», и в сердцах хлопнув тяжелой дверью, сердито застучала низкими стоптанными каблучками танкеток по истертым гранитным ступенькам, на которых еще сохранились позеленевшие кольца, во времена оны удерживавшие на парадной лестнице сиявшими, как золото, медными прутьями красную ковровую дорожку… Да, были же времена… Довоенные.
На подоконниках в подъезде калабуховского доходного дома фикусы цвели… И ковры лежали. И швейцар стоял. А теперь и парадное забили наглухо, через черный ход во двор выбирались.
Пробегая полутемную арку из заваленного пиленными мерными дровами двора на Садовую, Натка с удивлением увидела странную картину: ухоженная гражданка, к которой подходило определение «наркоматовская дама», насилу удерживала за ручки смешную пузатую сумочку торгсиновской крокодиловой кожи, за дно которой вцепился грязными ручонками, покрытыми цыпками, чумазый чубаровец лет десяти.
Дама, сопя, пыталась достать мальчишку острой шпилькой контрабандной польской туфельки, но тот ловко от её затянутой в фильдеперсовый чулок ноги уворачивался и знай себе тянул к себе сумочку, осуществляя классический пролетарский скок!
— Ах ты, архаровец! — гневно налетела на малолетнего дефективного подростка Натка. — Ты это чего творишь?!
Мальчишка, увидев нового супостата, оскалился, словно хищный зверек, бросил тягать сумочку с буржуазным именем ридикюль, и выхватил из кармана тускло-ртутно сверкнувший нож с коротким прямым лезвием.
Дамочка истошно взвизгнула, присев на корточки и закрывшись своим ридикюлем, а Натка…
А Натка, у которой от страха аж ноги свело, вдруг подумала: «А если бы враги, белогвардейцы, тебе ножик показали — ты бы тоже сдриснула?»
И девушка храбро шагнула вперед, выставив перед собой открытые ладошки:
— Мальчик, ничего не бойся! Я учительница! Я ведь не сделаю тебе ничего дурного…
Предплечье Натки мгновенно ошпарило, точно кипятком. И грудину тоже. А потом в глазах у неё вдруг резко потемнело, и у девушки подкосились ноги…
Шкраб Бекренев стоял, упершись худым плечом в резную штакетину забора, и совершенно бездумно, как велит чань-буддизм (так в тексте), освободив свою душу от боли, горя и забот, смотрел, как восходящее солнышко окрашивает оранжевым стволы величавых корабельных сосен, тихо, словно неумолчный прибой, ритмично шепчущих о чем-то давнем и дорогом своими вершинами в звенящей синей вышине…
Погружение в отрешенность сознания получалось у него плохо…
Он ведь всё помнил! Как еще вчера… каких-то двадцать лет тому назад, в эту пору туго звенел на поляне лаун-теннис! и так весело перекликались нарядные дачники — все эти вырядившиеся в простонародные косоворотки и шаровары университетские преподаватели, врачи да молодые помощники присяжных поверенных, приехавшие из Первопрестольной в дачное Ильинское со своими цветущими, точно майские розы, юными дамам, чтобы всеми фибрами души ощутить, как смолой и земляникой пахнет темный бор…
Он и сам, студентом Университета, со товарищи приезжал дачным ускоренным в эти прекрасные места! Звенели гитары, звучали песни, смех… Лились стихи и пенное пиво… Они были молоды и счастливы! Где же теперь они, где все?!
Иных уж нет… а те, далече… Кто в Париже водит таксо (так в тексте), а кто и просто стоит, например, на дне Балаклавской бухты, с привязанной матросской рукой балластиной на ногах. Стоят они там, на песчаном дне, а подводное течение плавно качает их скелеты…
Раздумья Бекренева прервал полусумасшедший сосед-зимогор, обросший диким волосом ильинский поэт Машковский.
— Гутен морген! — грустно пошутил Бекренев. Какое уж тут, пардон муа, доброе… Будь оно проклято.
Увидев Бекренева, Машковский замахал руками, заговорил быстро и горячо, бессвязанно продолжая бесконечный спор с невидимым собеседником:
— … еврейство торжествует… Вот она, ненавистная им Россия, лежит и стонет под пятой самодержавного Кагана — Кагановича… на месте великой православной страны раскинулась еврейская советская империя колхозов и комбинатов. Все теперь здесь наше!! — торжествует проклятый наглый пархатый жид…
Бекренев испуганно огляделся — не слышит ли кто? Правда, сейчас не двадцать второй год, когда за единое слово «жид» по ленинскому декрету человека объявляли вне закона и без рассусоливаний ставили к стенке… Однако же, береженого Бог бережет, а не береженого конвой стережет!
Схватив железным хватом несчастного безумного поэта (у которого на глазах чекисты самой правильной коммунистической национальности в восемнадцатом расстреляли, предварительно изнасиловав, взятых в заложники жену и троих детей, девочек восьми, пяти и трех лет… впрочем, детей чекисты могли бы и не стрелять. Они и так к тому времени были уже мертвы…) за обтянутое потертым пинджачком (так в тексте) плечо, Бекренев забросил юродивого во двор дачи и сказал ему тихо и значительно:
— Иван Иванович! Ну что же вы? Где вы бродите? Анна Петровна вас повсюду ищет! Она же вас за какао «Нестле» для дочек послала, а вы всё свои сонеты сочиняете? Скорей бегите уже в магазин к Манташеву…
Безумные глаза поэта стали вдруг вполне вменяемыми, до краев наполнившись слезами и надеждой:
— Правда?! Ох, что же это я, в самом-то деле… Воистину! В каком — то я был поэтическом чаду! Побегу, и вправду я что-то зарапортовался! Валерий Иванович, приходите к нам сегодня на чай, моя Аня варенье сварила ну просто изумрудное, ваше любимое, крыжовниковое…
И Машковский дробной рысцой побежал в сторону нынешнего райкоопа, бывшего магазина Манташева, в котором классово чуждое какао «Нестле» не водилось вот уже добрых два десятка лет…
Грустно посмотрев ему вслед, Бекренев поправил пенснэ (так в тексте) и двинулся в сторону низкой деревянной платформы, к которой с минуты на минуту (точнее, через четыре минуты сорок шесть секунд) должен был прибыть пригородный из Раменского на Москву. Во всяком случае, так было написано в расписании движения. Впрочем, на дровяном сарае тоже было кое-что написано, а там дрова лежат.
Осторожно ступая по влажному от росы синему песку дорожки, Бекренев споро вышел на осыпанную конскими яблоками пародию привокзальной площади.
Около киоска «Пиво-воды» уже толпился поправляющий отнюдь не кисловодским нарзаном своё пошатнувшееся после вчерашнего здоровье туземный пролетариат.
Бекренев, не поворачивая головы, прошел мимо короткого хвоста очереди, сопроводившей его презрительным, сквозь зубы шипением — ба-а-арин…